jlm_taurus: (Default)
[personal profile] jlm_taurus
"Выпускница МИФИ. Работала в ФЭИ с 1947 года до выхода на пенсию в 1988 году. Младший научный сотрудник, программист. Первая расчетчица реактора первой в мире атомной электростанции. Награждена именными часами от министра среднего машиностроения Е.П. Славского
Источник: Эргали Гер. Теоретический тупик. https://znamlit.ru/publication.php?id=6029

Прадедушка у меня был художником на фабрике в Иваново, от него художественная жилка передалась нам. Один брат архитектор, другой — художник. Сын, дочка, внучки — все закончили художку с отличием. Я тоже хотела учиться, думала пойти в мед, стану врачом, но родители сказали: «Нет, Владя, пойдешь работать, нам еще Борю поднимать», — это мой средний брат, он потом стал архитектором и целый район в Киеве, на Оболони, построил. Там даже доска висит: «Гудков Борис Семенович, архитектор». Ее бандеровцы заляпали грязью, не сорвали, а просто заляпали. А еще он построил на Оболони Свято-Покровский храм, очень красивый.

В общем, только закончила десять классов в Малоярославце, отгуляла три дня, папа и говорит: иди работать. Он работал воспитателем в колонии для малолетних преступников. Они там собирали радиоприемники. А до войны у нас была знаменитая детская колония «Бодрая жизнь» имени Шацкого, слышали про такую? Потом, когда появился объект, папа перешел на объект. Я еще училась в десятом классе, потом сдавала экзамены, а отец, оказывается, устраивал меня на работу, оформлял допуск. И 27 июня 1947 года я пришла на работу в «Лабораторию “В”».

Взяли меня лаборантом в котельную. Стоял огромный котел, приводили заключенных, которые топили этот котел углем, а тепло шло на обогрев домов. Я сидела на втором этаже. Когда вода в котле убывала, раздавался страшный свист на все здание, я каждый раз вздрагивала — надо было добавлять воду, но это была не моя обязанность, кого-то другого. А я печатала на машинке и проверяла жесткость воды. Начальником у меня был Перелыгин, бывший милиционер — что-то у него с ногой было, сильно хромал. И с головой тоже… Ну, это неважно.

Работали допоздна, тогда было принято работать по ночам. Возвращалась поздно: надо было спуститься в овраг, в кромешную темноту, перейти речку Репинку, а наш дом стоял за ручейком — это начало Репинки. Склон береговой тогда был пологий, у меня даже фотография есть: я с грибами стою на лесенке. И был небольшой мостик, который сделал начальник подсобного хозяйства Бондарев, его так и называли: «мостик Бондарева». А еще было много расконвоированных, поэтому ходить было страшно.

Как раз в 47-м на Шацкого привезли бандеровцев с семьями, ссыльных. Поселили их в бывшей школе имени Шацкого, и они могли свободно передвигаться, а главарей отправили за колючую проволоку в лагерь. Жили они в натуральных войлочных юртах. Как-то пришли к маме и попросили тяпку — сажать картошку… А картошку сажали там, где сейчас кинотеатр «Мир». И тоже есть фотография: мы с папой сажаем картошку. И они там сажали. Соседка наша говорит: «Не давай, Зинаида Григорьевна, не вернут», — мама дала, так они через две недели вернули тяпку такой наточенной, какой она сроду не была. Сразу видно — в хозяйственных руках побывала.

Однажды ночью, часа в два, постучали в окошко. Мама выглянула — а там солдат. Говорит, Перелыгин вызывает меня на работу, срочно. И пошла я пешком с солдатиком на работу. Приходим. Сидит Перелыгин Алексей Иванович, достает из кармана ключи от сейфа, кладет на стол и говорит: «Достань-ка мне такую-то бумажку из сейфа». Я взяла ключи, открыла сейф, достала бумагу, положила и говорю: «А дальше?» «Дальше ничего, — говорит. — Можешь идти домой». Вот такой у меня был первый начальник.

По субботам мы ходили на танцы. Где теннисный корт — там танцы были. Патефончик, площадка. Танцевали до часу, а то и до двух часов ночи — никто нас не останавливал, пока не возмутился Владимир Николаевич Глазанов. Он рядом жил, и ему эта музыка по ночам надоела. Про Глазанова я потом и подробно, а тут, значит, такая история. Два часа ночи. Я возвращаюсь с танцев, спускаюсь по лесенке — обычно меня провожал кто-нибудь из ребят, но в тот раз почему-то одна. Вот где подвесной мост и пологая лесенка. Спустилась вниз. Вдруг мне фонарик в лицо — стоит мужчина. Что бы вы на моем месте сделали? Вверх бежать — не успею. Осталось только идти прямо на него. Он пропускает меня, идет следом, освещает мне путь. Перешли мостик, поднялись наверх — на Шацкого. Там стоит второй мужчина с фонарем. Этот ему говорит: «Не трогай — своя». Ну, это бандеровцы были. Кого они там ждали, кого ловили — не знаю. Не тронули, и слава Богу.

Весной сорок восьмого года вдруг посреди ночи началась пальба на Шацкого, прямо за ручейком. Потом узнали, что бандеровцы решили организовать побег: те, которые были расконвоированные, кто свободно на работу ходил — тем, кто сидел в зоне. Такая страшная была стрельба, вроде даже из пулеметов. И на следующий день — ни одного бандеровца, всех собрали и куда-то вывезли. А того, который мне в лицо фонариком светил, я недавно видела. Вернулся в Обнинск и тут живет. Не скажу, где, а то сейчас опять обострение, начнут ворошить. А чего ворошить, человеку под девяносто, приехал доживать жизнь.

В декабре сорок седьмого года меня вызвали в отдел кадров, был такой начальник Михушкин, и говорит, что ты проведена не лаборантом, а буфетчицей. Как раз открылась столовая — там, где сейчас деревянный угловой дом на улице Ленина, там на первом этаже была столовая, а в крайнем подъезде сидел начальник объекта генерал Буянов. А при столовой буфет — натуральный немецкий буфет из резного дерева, они же с собой привезли всю мебель. И Михушкин мне говорит: «Или иди работать буфетчицей, или увольняйся». Ну, что делать, пошла я буфетчицей — пятьсот рублей в месяц зарплата. Продавала водку, конфеты, печенье — больше у меня ничего не было.

Как-то раз заболела продавщица из хлебного магазина. Фамилия ее была Юрист. Она к нам приехала в кирзовых сапогах, в телогреечке, но очень быстро раздобрела, обзавелась тряпками, золотишком, и все гадали: как так, человек хлебом торгует, откуда это все? И вот, она заболела, мне говорят: иди на подмену, будешь отпускать хлеб. Я и пошла. Утром с восьми часов там уже очередь, карточки к тому времени отменили — это сорок седьмой год. Привозили хлеб из Малоярославца, из Боров-ска, на Шацком тоже была своя хлебопекарня, сейчас ДОСААФ там, на этом месте. Хлеб привозили горячий, а буханки — двухкилограммовые, большие. Три дня торговала хлебом. Через три дня вернулась Юрист, пошла я в бухгалтерию — сдавать деньги. Мне говорят: «С тебя на пятьсот рублей меньше, забирай эти пятьсот рублей». Я честно продавала, была еще неквалифицированный жулик, никого не обманывала. «Куда, — говорю, — мне их деть?» — «Куда хочешь, только никому не рассказывай».

Там на усушку давалась скидка: хлеб, когда остывает, теряет в весе. А кто докажет, что я продавала не горячий? Так вот, думаю, откуда у нее деньги. Пришла домой, денежки свои спрятала. Выхожу на работу — а у меня ни печенья, ни конфет, ни водки. Пустой буфет. В столовой был такой Семен, повар. Мне женщины потом говорили, что видели его в поселке, он раздавал детям конфеты, а из кармана водка торчала. Потом он украл рулон ткани в магазине в здании, где была столовая, его поймали и просто выгнали, без суда и следствия. А тут я пошла в отдел кадров и говорю: так вот и так, у меня украли товара на пятьсот рублей. А мне говорят: ничего не знаем, никому не говори — у нас же вокруг сплошная секретность, нельзя поднимать шум, ничего не будет. В общем, достала я свои пятьсот рублей, нечаянно прилетевшие на усушке, и отдала.

В апреле-месяце в столовую пришел Александр Ильич Лейпунский. Подходит ко мне и спрашивает: «Сколько вам лет?». Я говорю: «Восемнадцать». «А что закончили?» — «Десятилетку». — «А математика?» Я говорю: «Мой любимый предмет». В школе всегда было отлично по математике, я первой решала все задачи. Он ушел, а на следующий день прислал Сабсовича. Был такой Леонид Леонидович Сабсович — серьезный, взрослый, двадцати семи лет, кандидат математических наук. Пришел Сабсович, стал меня гонять по математике. Потом принес учебник, сборник задач, я решала с ним задачи и теоремы. И все, меня тут же перевели в главный корпус уже лаборантом, расчетчицей теоргруппы.

Усачева еще не было, Зарецкого не было, Крутков сидел — я в проходной комнате, а Крутков — в следующей. Он очень любил, когда шел обедать, мне конфетку на стол класть, причем молча. Мы никогда с ним не разговаривали, он у меня ничего не спрашивал, молча клал конфетку — и проходил. Крутков Юрий Александрович. Он был профессор, преподаватель Ленинградского университета, отсидел десять лет. И привычка, как у Лейпунского Александра Ильича тоже, — из дверей выходил, сразу руки вот так за спину. И Лейпунский, и Крутков ходили в таких солдатских ботинках, с самого начала, и я все думала, тогда не говорили об этом, но думать ведь не запретишь, сидела и думала — как же так, почему, за что он сидел? Уже потом узнала: в тридцать втором году был в Германии, оказывается. А раз был за границей, как Глазанов, как Лейпунский, — ну, тогда все понятно.

Пока работала буфетчицей, научилась складывать и вычитать на счетах. Пришла в теоргруппу, а там ничего нет — ни арифмометров, ничего. Я столбиком считала, умножала, делила, а вычитала и складывала на счетах. Так было. В сорок восьмом пришел Борис Шеметенко, повел меня на ускоритель. Взял гвоздику, сорвал, тогда еще можно было, потом мы получили выговор за порчу зеленых насаждений, в жидкий азот окунул и говорит: смотри, какой фокус — окунул и разбил. Она замерзла в жидком азоте, стала стеклянная, махнул и разбил ее — прямо как в сказке. Потом, уже в сентябре, приехал Лев Николаевич Усачев, будущий лауреат Ленинской премии. А в сорок девятом Алеша Романович, Люда Бондаренко, его жена. И Зарецкий пришел, и образовалась теоргруппа. Романович, Зарецкий, Усачев, Сабсович, я — пять человек.

Сидела у двери, считала. Приходил Лейпунский, спрашивал: «Ну, сколько там получилось?». Я отвечаю: 0.99 и так далее, семь знаков после запятой. Он так смеялся, счастливый. Приходил Блохинцев, садился за столик у окна. Почему-то только Блохинцев садился за стол, а Лейпунский — напротив него, и вот они обсуждали все вопросы при мне, хотя я мало что понимала. Ни разу не слышала слова «реактор» — говорили «котел», и мне представлялся тот котел в котельной, который начинал свистеть без воды.

Сначала работали на первом этаже. Потом, в сорок девятом году, нас перевели на второй этаж. В пятьдесят первом приехали расчетчицы-девчонки. А потом нам Цыпин устроил, это было в 1949 году. Я могу это сейчас говорить?.. Наверное, уже можно. Вот смотрите. Усачев — альпинист. Романович — альпинист. Зарецкий — горный турист. Ну, Сабсович — он никто, москвич, и все. Короче, выходим на работу — ноги ватные. С каждым днем… Потом, когда я облучалась, поняла, что это такое. Приходим на работу и спим. Мы не можем работать — у нас нет сил. Они мне говорят: «Слушай, мы — альпинисты, туристы, а ты девчонка. Сходи в больницу, узнай, что с нами». Никто не догадался, что под нами что-то там есть. А там Сема Цыпин делал сборку без защиты. Я пошла сдала кровь, а у меня гемоглобин сорок. Сорок — это водичка. Вот после этого нас и перевели в теоретический тупик. Молча.

У нас ведь очень не любили скандалов. За все годы, что я работаю, из института уволили только одного человека — вон того самого повара Семена, который проворовался. Даже когда теоргруппу разгоняли, и то никого не уволили… Однажды, когда ремонтировали кабинет Лейпунского, вскрыли полы, а там в балке выдолблено отверстие, и в нем — ртуть. Под столом у Лейпунского. Доложили Овечкину — полная тишина.

В 1956 году нас перевели на первый этаж в помещение, где до этого хранили ртуть в трехлитровых банках. Кто-то из лаборантов разбил одну из них. Здание старое, паркетные полы рассохлись, и ртуть ушла в щели под пол. Об этом факте никому не было сообщено. В результате все, кто сидел в нашей комнате и в комнатах рядом, получили ртутное отравление. В больнице лежали, выгоняли ртуть. Стали слепнуть. Выписали — стали колоть уколы, чтобы зрение восстановить. Потом женщины, не я, написали заявление в ЦК профсоюза. Перехватили это письмо. Вы этого только не пишите — не надо. Марчук Гурий Иванович нас вызвал и сказал: «Вот вам по две недели отпуска, и если еще пикнете, всех уволим». Это в 59-м году. Дело в том, что если бы это вылезло, то им же, дирекции, первой досталось бы по полной. Так что мусор из избы выносить было не принято. Во всех смыслах. В общем, я — как таракан: меня травили, травили, а вытравить не смогли…

В сорок шестом году в здании, где теперь телефонная станция, открыли магазин. Там было все: и черная икра в банках, у меня эти банки есть, сохранились. Черная икра в банках и красная на развес. Крабы в банках — чего только не было. Еще карточки не отменили — у нас у всех были карточки. Но тут, конечно, снабжение было такое: и масло, и все что хочешь.

Как только магазин открыли, пришли немецкие жены, то есть жены немецких специалистов. И наши пришли, стали в очередь. А немки по-немецки стали ругаться, что не хотят за русскими стоять в очереди. Их быстренько вызвали куда надо и напомнили, кто кого победил. Но они все равно старались приходить первыми. Когда давали зарплату, в магазин можно было не заходить: немецкие жены приходят, две-три-четыре женщины, и нужно стоять полтора часа, пока они все не наберут на целый месяц. Набирали на всю зарплату. Постоишь-постоишь за ними, а они все набирают и набирают. Обстоятельно. Никуда не торопятся. Повернешься и уйдешь. Потом возвращаешься, а в магазине пусто: все выбрали.

Готовили они сами и питались у себя дома, но по воскресеньям, в выходной, все до одного семьями ходили в столовую — это у них был закон.

Была такая немка — мадам Кюльц. Ей было под пятьдесят. Высокая, худая, костлявая. И был у нее молодой друг, немец, без ног. Он обе ноги потерял под Калугой. Ему в Германии сделали такие протезы, что ни за что не догадаешься, что парень без ног. И вот он стоит — руки в брюки, а я вошла в магазин. Продавщицу звали Валентина Федоровна. И эта мадам Кюльц в авоську, авоськи тогда были, никаких пакетов, набирает продукты, набивает авоськи, а он стоит. Валентина Федоровна смотрела, смотрела и говорит: «Ну что вы мучаетесь, да попросите сына, пусть он поможет». Как мадам возмутилась, как пошла крыть ее по-немецки. Он — любовник, друг, а не сын. Но ему лет двадцать пять, а ей где-то под пятьдесят. Для нас, тогдашних, это казалось чересчур. То есть, в общем, сильно не по-людски. Так, что ли.

У нас, когда мы на Шацкого жили, все было свое: куры, утки, гуси, свиньи. Папа все это умел, мама тоже. Однажды к маме постучались немки и попросили морковь. А папа предупреждал маму — не общаться с немками. Нас всех, между прочим, первое время предупреждали. Мама руками разводит, а они бутылку с подсолнечным маслом ей протягивают — ну, вроде, давай меняться. Мама вообще в ужас пришла, дала им моркови, а от масла отказалась. Они очень сильно возмущались, что она отказывается от масла, но морковь взяли.

А 25 декабря того же сорок шестого года немцы праздновали Рождество. Пригласили наших сотрудников с женами, моих папу с мамой тоже. Испекли какое-то печенье, темное, почти не сладкое, невкусное. Потом еще чего-то там, но очень мало, скудно, невкусно, и никакого вина, никакой водки. Но в чай доливали ром. Наши мужики быстро сориентировались и стали дуть чай. Тогда немцы стали подавать чай без рома — а может, просто наши весь ром выдули. Выдули и запели «Из-за острова на стрежень». А немцы мычали мелодию без слов — слов-то они не знали.

Потом натянули простыню и стали показывать театр теней. Показали лошадь. Ну, лошадь как лошадь. Всунули ей в пасть веревку и высунули под хвостом, из-под хвоста посыпалось. Немцы гогочут, довольные, наши возмущаются. Мама вернулась с праздника, страшно ругалась. А они хохотали.

Наш генерал Буянов собрал сотрудников и сказал: «Давайте вырежем из ваших карточек мясо и прочее и покажем немцам, как русские отмечают Новый год». И устроили настоящий праздничный стол — с водкой, коньяком, котлетами, пельменями — немцы с непривычки все перепились. Так было.

Потом и они слегка обрусели, и мы к ним попривыкли. Все праздники отмечали вместе. Доктор Хайнц Позе пел на праздниках: «О полье, полье, кто тебья усеял мерт-выми костьями…». И ставили спектакли. Дом культуры тогда еще был деревянный, одноэтажный. И в нем, начиная с сорок восьмого года, ставили под руководством Горбачева Павла Демьяновича спектакли: Гольдони, Мольера. Горбачев был научным сотрудником, но ставил профессионально, то есть на уровне. Привозили из Москвы настоящие театральные костюмы, входные билеты продавали по три рубля.

Ну и теннис. Немцы эту культуру привили. Даже фашисту Кеппелю — все немцы были просто немцами, а Кеппеля почему-то иначе как фашистом не называли, — так вот, даже Кеппелю, который всюду ходил с ракеткой теннисной, на какой-то праздник подарили эбонитовую расческу. Это при том, что череп у него был — как ящик и абсолютно лысый. На Новый год подарили…

Как нам Глазанов танцы по ночам перекрыл, я уже рассказывала. Потом он организовал в Обнинске филиал МИФИ, и мы, кто закончил среднюю школу или техникум, пошли к нему на вечерние курсы. Глазанов был очень вежливым, только на экзаменах лютовал. У нас тут вообще никто из начальства голоса не повышал, пока не приехал Шибаев Борис Николаевич. Он был первым начальником расчетной группы. От теоретиков мы уже отошли, это был пятьдесят первый год, уже осень пятьдесят первого года, и расчетная группа состояла: Гудкова Владилена, Максимова Энгельсина, потом Елена Ивановна Ляшенко — жена Ляшенко, и еще Щеникова Тоня. Вот была расчетная группа.

И еще такой момент. Начинала я с бумажки и счета столбиком. Потом папа подарил мне логарифмическую линейку. Это уже полсчастья. Потом мне подарили арифмометр «Феликс». Он, в общем, не очень удобный, но все равно это было счастье. Потом, когда немцы уезжали в Германию, подарили мне «Триумфатор». Это великолепная машина — уже не просто счастье, а настоящий триумф. Потом к «Триумфатору» добавилась электрическая машина «Мерседес». Я ухитрялась считать на двух «калькуляторах» одновременно. Пока умножал «Мерседес», успевала сосчитать на «Триумфаторе». Шибаев, начальник мой, сидел в отдельном кабинете — так он приходил, вставал в угол и смотрел, как я работаю на двух машинах.

Потом Глазанов организовал институт, я стала старостой курса. А так как дело новое, приходилось по организационным делам много общаться. Мы вечером учились, днем работали, и Владимир Николаевич меня в рабочее время звал к себе, что-то уточнял, давал поручения. Не так уж часто, но — было. Шибаеву очень не нравилось, что я не отпрашиваюсь. Но я же буквально на пять-десять минут уходила. А Елена Ивановна Ляшенко докладывала: «Владилена вышла — Владилена вошла». И он, только войду, вызывает меня к себе в кабинет: «Где вы были?» Я говорю: «Ходила к Глазанову». «Почему вы в рабочее время на десять минут ушли? Почему вы…» — и начинает на меня орать. Буквально орал: шея надуется — красная, лицо багровое. Я стою как побитый заяц. И это длилось два года, потом я не выдержала и передала Люсе Кузнецовой, она после меня стала старостой. Шибаев в этом смысле был уникумом: больше никогда ни один начальник не повышал на меня голоса.

Учиться и работать было непросто. Серафима Иосифовна Драбкина, супруга Блохинцева, преподавала у нас физику и математику. Я, как староста, приносила ей тетрадки домой. «Бедные ребята», — говорила она. Очень нас жалела. Представьте сами: расчетчицы с восьми утра до пяти считают, с шести вечера до одиннадцати — институт, и до часу, а то и до двух ночи — задания.

Потому что учили без дураков, жестко. У Глазанова была голубая мечта — чтобы люди могли учиться здесь, в Обнинске, без отрыва от работы. Чтобы люди могли расти. Он один развернул это дело. Когда его не стало, целый отдел организовался. А он справлялся один.

Лично присутствовал на всех экзаменах — только тогда не приходил, когда к нему приезжала жена, она в Москве жила. Мы просто молились, чтобы она приехала. Потому что, стоило кому-нибудь пошелестеть бумажкой на экзамене, он как коршун набрасывался.

Однажды я задержалась на работе. Было часов девять вечера. Такое было настроение — на меня иногда накатывает, — села и слепила из пластилина розу. У нас же всюду печати ставили, пластилина много — и красного, и зеленого, как раз для розы. Стержень — оплетка телефонная, шипы, бутон, листочки — я говорю, художественная жилка. Однажды сделала для себя гвоздику. И меня солдат на проходной задерживает: «Почему вы сорвали цветы?» А я говорю: «Да она же искусственная». — «Не может быть». Ну, я тогда поднесла ему под нос, он стал разглядывать, трогать, потом взял под козырек и сказал: «Извините, товарищ ученая, обознался».

Так вот. Слепила розу, иду из главного корпуса, а навстречу Глазанов — вечером многие, поужинав, возвращались на работу, это в порядке вещей. «Что тут у вас?» Я показала. Он посмотрел на розу, посмотрел на меня и говорит: «Чудо». «Хотите, — говорю, — Владимир Николаевич, я вам подарю?» «Да, — говорит. — Хочу». Ну я и подарила.

В 1950 году мы ходили в поход на Кривское, с нами ходил Глазанов. Он любовался каждой травинкой, каждым цветочком. И мне в походе рассказал о своей нелегкой судьбе. О том, как боялся, когда в Ленинграде, где он жил, стали пропадать соседи. Ночью улицы вымирали, только машина, в народе прозванная «черный ворон», ходила по улицам. А наутро кто-то из сотрудников института пропадал, не выходил на работу. Он в 31-м, что ли, году был в командировке в Америке, а всех, кто возвращался из-за границы, брали в первую очередь, так что, говорил, я про себя все знал. У меня, говорил, был такой страх за сына, за жену — я прямо не мог. А когда пришли арестовывать — все окаменело, я уже не боялся. Жену просил, чтобы она отреклась. А она не отреклась, пошла за него в ссылку, успев восьмимесячного сына отправить к родителям.

Он сидел на Соловках. После них остался хромым на всю жизнь. Потом его перевели в Норильск. Там изобрел новый тип заземления, специально для вечной мерз-лоты. Основал лабораторию, ходил расконвоированный. И прямо оттуда, из Норильска, перевелся к нам. И что интересно: уже в Обнинске Глазанов встретил на улице Светлану Цыпину, жену Самуила Цыпина. Он мне рассказывал: «Я смотрю на нее — где-то я эти глаза видел. Это сколько же лет прошло…» А его, когда он был в Америке, родители Светы попросили с ней посидеть. Ей три года было, а родители хотели пойти в кино. И он через столько лет ее увидел и узнал по глазам. И все это он рассказывал мне, своей студентке.

Понимаете, тогда об этом старались не говорить, только шепотом и с самыми близкими. Мой родной дядя прошел через ГУЛАГ и рассказывал такие вещи, что волосы дыбом. И зэков я видала здесь, в Обнинске, и ссыльных, и колонистов самых разных, от воров до бандитов. То есть тем, что человек отсидел, нас было не удивить. Раз посадили — значит, что-то такое было. Раз выпустили — значит, свое отсидел. Раз доверили работать в Лаборатории — значит, человек заслуживает доверия. Но говорить о таких вещах было не принято. Тем более в Обнинске. У меня муж, он уже умер, работал заведующим горячей лабораторией — самой вредной, кандидат наук, и я его никогда не расспрашивала ни разу ни про работу, ни про что. Незадолго до смерти он меня спрашивает: «Почему ты никогда не интересовалась, что я делаю?» — Ну, как почему. Никого не спрашивала — не только мужа, но и всех остальных. Вышел за ворота — и забудь, где ты был и что делал. Так было надо.

Потом мы закончили институт. Нам дали должности младших научных сотрудников и повысили оклады. Для подарка Серафиме Иосифовне Драбкиной я сделала гвоздики, две белые и одну красную. На даче Морозовой, где мы фотографировались после защиты, я говорю: «Серафима Иосифовна, я хочу вам цветочки подарить». — «Ой, — говорит, — Владя, да они у меня засохнут и завянут». А я их сделала из крепдешина, взяла живую гвоздику и все изгибы, все жилки по ней сделала. Я говорю: «Да они же искусственные, Серафима Иосифовна». Она взяла, стала рассматривать, охать.

Был банкет. Глазанов посадил меня справа от себя, а Люсю Кузнецову слева, потому что сначала я была старостой, потом — она. И Глазанов мне говорит: «Владя, помните вашу розу? Она запылилась у меня совсем. Что с ней делать?» Это пятьдесят седьмой год, а розу я подарила в пятьдесят третьем. Я говорю: «Владимир Николаевич, поставьте ее под холодный-холодный душ, она и оживет».

Когда он умер, наш филиал МИФИ думали закрывать, потому что вдруг выяснилось, что всем филиалом Глазанов занимался чуть ли не в одиночку. Теперь около института ИАТЭ есть аллея имени Глазанова. А потом, когда праздновали столетие со дня его рождения, меня позвали в музей, и там были его сын с женой. И они говорят: «Мы нашли у него в письменном столе, в коробке, три гвоздики и розу из пластилина. Похоже, что он их очень берег всю жизнь». Я сказала, что розу я ему подарила, а про три гвоздики… «Две белые и одна красная?» — Да, говорят. — «Тоже я».
***

https://vk.com/@-191891927-dmitrieva-gudkova-vladilena-semenovna
Дмитриева (Гудкова) Владилена Семёновна (1929 г. – 2019 г.) – старейший житель города, жила на территории Обнинска с 1944 г. Была активной участницей многих событий истории Обнинска. Публиковала воспоминания о первых годах жизни в Обнинске и о его жителях.

Родилась 5 мая 1929 года в городе Иваново. Отец был учителем математики, работал воспитателем в колонии для малолетних преступников. Как и все семьи учителей в то время, жили бедно. Мать была домохозяйкой. У Владилены Семёновны было два старших брата - Борис и Лев.

В 1941 году Владилена закончила четыре класса средней Ивановской школы. Началась война. Все школы заняли под госпитали. Школьников стали посылать на уборку урожая в колхоз. Учиться начали с 1 октября. Учеников было мало. Кто эвакуировался, а кто просто бросил учёбу. В классе Владилены Семёновны было шесть человек. Занимались в книжном киоске, сидя прямо на полу. Когда стало холодно, уроки стали проводить дома у учительницы. Помимо отличной учёбы Владилена успевала работать на ткацкой фабрике.

Из воспоминаний Дмитриевой В. С.: «…День, когда началась война, запомнился мне в деталях. Мы жили в Иваново. В будни учились и работали, а по выходным ходили в деревню, в пяти километрах от города – там жила бабушка Пелагея, папина мама. Утром 22 июня 1941 года мы с моим старшими братьями – Лёвой и Борисом – возвращались в город. Солнце слепило глаза. Подошли к трамвайной остановке, а там, опустив головы, стоит народ. Все молчат. А из репродуктора на столбе звучит скорбный голос Левитана. Он сообщил, что началась война. Так в двенадцать лет закончилось моё детство…»
Переехала с семьёй на территорию будущего города Обнинска в 1944 году. Ходила пешком в школу в г.Малоярославец. Всю учебную неделю жила в землянке у простой женщины с детьми, которым самим негде было жить. Вопреки всем жизненным трудностям Владилена очень хотела учиться.

После Великой Отечественной Войны вела активную социальную жизнь. В 1957 году стала одной из первых выпускниц вечернего отделения МИФИ по специальности инженер-физик. Работала сначала буфетчицей, затем стала одной из первых расчётчиц АЭС, за что в 1979 году была награждена именными золотыми часами и медалью министром среднего машиностроения Е. П. Славским."

May 2026

S M T W T F S
      1 2
34 567 89
1011 1213 1415 16
17 18 19 20 21 2223
24252627282930
31      

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 1st, 2026 11:07 pm
Powered by Dreamwidth Studios