Что же, в сущности, меня угнетало, кроме недоказуемого предчувствия и щемящего душу беспокойства о семье? Не трудности, не глушь, не отсталость, не бедность, не отсутствие комфорта, конечно, не разруха послевоенная. Нет, стойкость при всем этом, жизненная сила народа меня скорее удивляли и восхищали. Угнетало меня глубокое и, казалось, безысходное варварство во всем, главное - в отношении людей друг к другу, к работе, в быту и в гражданском поведении своем. Угнетало то, что я почувствовал себя чужим - «Etranger»: мое стремление слиться с народом, послужить ему, не нашло себе применения. Не с того конца я пытался входить в русскую жизнь. И сама жизнь, все перевернув, повела по правильному пути.
А бумажки были уже готовы, подписаны, запечатаны в конверты, доставлены по назначению. Они вошли в силу 15 июня 1948 года.
***
...Следствие протекало по восходящей кривой, достигало кульминационной точки и шло затем на убыль по нисходящей. Как скоро выяснилось, а потом неоспоримо подтвердилось, оно проводилось по заранее набросанному плану и имело определенную цель: связать нас с Ириной, в основном - меня, с делом Андреева, уже давно разбиравшимся в той же Лефортовской.
Ввиду того, что аналогичных дел за сталинский период были сотни тысяч, наше дело не было исключением, а подчинялось действующим правилам, оно было вполне «закономерным». В данном случае я не буду рассуждать «вообще», а ограничусь теми соображениями, которые касались непосредственно нас, да и то в схематической форме.
Сталину в ту пору открылся «объективный» закон обострения классовой борьбы, происходящей по мере укрепления и развития социалистической системы. Эту закономерность можно вообразить в виде функциональной кривой. Отсюда логический вывод: интенсивность врагов должна возрастать, а следовательно, и их число. Поскольку в 48-м году разыгрывалась холодная война - врагами номер один были вчерашние союзники. Количество их агентов, засылаемых в Советский Союз, должно было так же возрастать. При условии, что органы безопасности работают нормально, количество вылавливаемых иностранных шпионов, диверсантов, а также их агентов на местах должно было расти в той же прогрессии.
Так как та объективная закономерность, научно открытая гениальным умом, не подлежала ни объективной проверке, ни сомнениям, а требовала только практического подтверждения, то перед органам стояла дилемма: либо на деле доказывать правильность гениального открытия, либо расписаться в своей несостоятельности и дать возникнуть подозрению и даже уверенности в том, что враг проник как раз в самую сердцевину органов безопасности. В последнем случае занесенный меч обрушивался прямо на их головы. А раз так - рукой подать до составления плана по кривой, до графика его выполнения.
К этому надо добавить, что «естественно» острие вражеского оружия должно было быть, по возможности, направлено персонально на личность, которая олицетворяла собой тогда всю социалистическую систему и весь советский строй, то есть на Сталина. Следовательно, весь аппарат и каждая отдельная его шестеренка изо всех сил старались, из кожи лезли, чтобы показать, что они оправдывают «доверие» - это был вопрос жизни или смерти. При этом надо было выслуживаться, надо было выдерживать конкуренцию, надо было глядеть в оба, чтобы сосед не подставил ножку, не проскочил вперед, оторвав мимоходом голову нерадивому коту, который плохо мышей ловит. Наверное, к утреннему кофе «вождя» надо было преподносить что-то существенное.
Но и этого мало. С другой стороны, была мощная группа факторов, которая давила в туже сторону, - это экономическая индустриальная система, основанная на принудительном труде миллионов. Стройно связанная с системой ловли и сортирования, она всегда, с огромной раскрытой, ненасытной пастью ждала все новой и новой рабсилы. Таким образом, действуя по спрограммированному, заданному циклу, машина сама по себе создавала то напряжение магнитного поля, в центре которого находился Сталин, и получала импульсы от этого напряжения, от этого центра. В спирали было много каналов, но судьбе было угодно, чтобы я попал в один из главных - в «отдел по особо важным делам». Так как мне удалось увидеть главных «технологов» этого производства, то мне схематически фабрикация» моего дела представляется в следующем виде.
Министр Абакумов должен был чутко улавливать «линию» хозяина, вернее, даже предугадывать ее. Он давал общие указания на разработку проекта. А затем утверждал его и давал тот или иной ход: на самый верх или отвод куда-нибудь в сторону. Начальник отдела Леонов должен был разработать «проект» или «сценарий» из того материала, который был под рукой, и добыть все недостающие элементы. Это была, видимо, самая «творческая» часть работы, и для этого нужен был инженер или сценарист — режиссер, человек способный, культурный, с воображением, умный, каким мне и показался Леонов, с очень большой головой на небольшом теле, с совершенно интеллигентной манерой разговаривать (в смысле выражения своих мыслей).
Оперировать ему приходилось и в плане реальном (факты), и в плане нереальном (предположения, домыслы) с целью слить их в одно «для пользы дела». Затем шли следователи-«мастера», которые выполняли конкретные задания, применяя ту или иную технологию, с целью, однако, вовсе не выяснять истину, а создать тот элемент общей конструкции, который был нужен. И, наконец, был я - то сырье, та заготовка, из которой надлежало выточить, сотворить нужную, объективно полезную деталь. Учреждение имело богатый «научный» обоснованный опыт обработки человеческих деталей; о мощности средств и говорить не приходится. А личность моя сама по себе не стоила ни гроша и могла быть уничтожена и выкинута за ненадобностью, списана в брак, утиль, в отходы производства по удобной и излюбленной русской поговорке: «Дрова рубят, щепки летят».
При всем этом нельзя не принять во внимание и так называемые «объективные» рассуждения полицейских мозгов в области криминалистики. Пожалуй, лучше всего их изложить в виде вопросов и ответов. — Может ли X быть преступником?— Безусловно, может, как и любой человек.— Есть ли данные предположить, что X преступник?
— Безусловно: он ведет себя не как обычный обыватель.— Сколько шансов за то, что он опасен?— 50 % наберется.— Ну, а положительные данные в его характеристике?
— Если учесть, что это может быть маскировка, то потенциальная опасность X возрастает от них вдвое.Должно интересовать только отрицательное — в этом вся сущность службы безопасности. Точно так же рассуждала и французская Sсurete, когда она нас высылала и оформляла свой политический трюк.
Методы, обстановка, почва, люди, культура и цели другие, но сущность - одна и та же. А от предполагаемого и подозреваемого до воображаемого, желаемого и утверждаемого - один шаг. Корень всего - произвол (1'arbitraire), бесправие, неуважение к человеческой личности. Но наряду со сходством, есть и полная противоположность: там произвол в виде исключения из правила, у нас как правило с исключениями; там в основном он применяется к иностранцам, к чуждым элементам, вне своего закона, а свои защищены; у нас же наоборот - бесправие к своим, а защищены от него иностранцы. В этом ясно просматривается Азия и отсутствие гражданского сознания.
Я наверняка был предназначен для определенной роли, и предстояло выяснить, гожусь ли я для нее или нет. Каков был общий «сценарий», мне неизвестно, так как я никаких подробностей о деле Андреева не знаю. Но очень скоро я сперва почувствовал, а потом понял, что от меня хотят и чего ожидают. В двух словах это сводилось к следующему: Даниил Андреев здесь — крупный террорист; Вадим Андреев там - крупный агент американской и английской разведок; а я, также агент, приехал, чтобы установить связь между ними, и для этой цели меня и заслали в СССР под видом высылки. Таким образом, я, видимо, должен был придать всему делу новое, далеко идущее и многообещающее развитие.
Можно предположить, что, пойди я по этому пути, мне авторитетно помогли бы увязать и оформить все детали моей шпионской и диверсантской деятельности, притом не заботясь особенно о доказательствах, тем более (и это важно), что основной материал доказательств должен был бы быть представлен мною из заграницы, вне прямой досягаемости наших органов. То есть мне вполне могли бы «поверить на слово». Думаю, что опять-таки чисто русская формула царя из «Конька-Горбунка» — «ври, да только складно» - вполне устроила бы моих следователей, так как из богатого прошлого опыта этого учреждения видно, что и совершенно нарочито-нескладное вранье несчастных подследственных не мешало оформлять их и на «высшую меру», и на любые сроки.
Сталину с горней высоты было, конечно, совершенно на меня наплевать, как на мусорную соринку; но все же меня настолько близко подвинули к проводам самого высокого напряжения, что от любого прикосновения к ним я мог в одно мгновение, так сказать, испариться. Абакумов уже счел нужным самому на нас с Ириной посмотреть. Именно видимо он вызвал Ирину к себе в огромный шикарный кабинет «большого дома» и имел с ней вполне мирную краткую беседу, не имевшую никакого отношения к делу: «Расскажите мне про эмиграцию... а знали ли вы в "Русском доме" Мещерскую (?!)...» и тому подобные вопросы. Причем, очень вероятно, что именно в результате этой беседы он определил (возможно, двумя-тремя словами) режим допросов Ирины, которые от наших (моих, Техи, Екатерины Ивановны) отличались исключительной корректностью в обращении: «Мы ей худого слова не сказали», - заявил мне в конце следствия второй следователь - Морозов.
На все мои настойчивые реплики - «Скажите, на чем вы основываетесь, и я это опровергну», - один и тот же ответ: «Мы вам ничего говорить не будем, говорить должны вы». Поскольку все построено у них на предположении и подозрении, думал я, мне нельзя дать себя уличать в укрывательстве чего-то или во вранье, ибо тогда, поймав меня на этом, они будут иметь повод расковырять меня до костей. Фактически мне и нечего было скрывать. Младоросская деятельность велась всегда в открытую, и все мои товарищи (и возвращавшиеся в СССР, и оставшиеся во Франции) ничего никогда не намеревались скрывать. Младороссы принципиально стояли на позиции «заговор на виду у всех», и ни в какой конспиративной деятельности я замешан тут не был.
А о Сопротивлении тем более мне скрывать было нечего, но и тут меня быстро постигло мудрое разочарование: их это интересовало только с точки зрения моих возможных связей с иностранными разведками и контрразведками, а к борьбе с оккупантами они отнеслись без всякого (умышленно, притом) интереса, с презрительным пренебрежением (очень схожим, между прочим, с тем, которое проявила французская полиция безопасности при моей высылке). Так Сопротивление обратилось для меня в сильную нагрузку, а не в облегчение.
Теперь все это понятно до простоты азбучной истины, но тогда мне, преисполненному горячих советско-патриотических чувств, понять такое было трудно, ибо оно переворачивало все. И тем не менее, понять пришлось — сильно помогли всеми способами, что и говорить. Но если проблему «моих дел» и меня самого я решал просто и ясно: «Что было, то было, и ни шагу больше», то вопрос «людей» был сложнее. Здесь я не должен был быть столь откровенен, ибо мог подвести самых мне близких людей и друзей, знакомых, доверившихся мне в откровенной беседе. Где-то и как-то надо был провести черту запретного круга (магического, как мне подумалось по ассоциации с «Вием» Гоголя, которого читал в камере).
Ретроспективно мне думается, что в общем мне его удалось провести правильно: меня нигде не загнали в угол противоречий, укрывательства и лжи. Ни разу ни с кем у меня не было очной ставки, никого я не подвел, никто из названных и общавшихся со мною лиц не имели и не имеют ко мне никаких претензий. (Я-то к себе имею, их немало, но это иное дело). Кто мог бы меня укорить - это те из моих знакомых и бывших друзей во Франции, которые коллаборировали с немцами - этих я считал врагами и не щадил. Теперь я и этого бы не сделал - не потому, что к ним мое отношение по существу изменилось, а потому, что данное учреждение ни в коей мере не является местом правосудия, а полною его противоположностью.,
Кроме того, уже в 1948 году сотрудничество с немцами хоть и каралось, конечно, но потеряло свою актуальность, перестало быть политически интересным. Да, в каком-то смысле оно было им более понятно и в «чистом», так сказать, виде уже не опасно. Так, например, коллаборант Любимов казался и оказался намного более благонадежным, чем резистанты Угримов и Кривошеин.
Так вот я оказался один на один с огромным танком, угрожавшим мне стальными захватами своих гусениц, жерлам своих пушек и стволами своих пулеметов. А я стоял в ослепительном пучке света его фар, стоял раздетый, с поникшей головой, совершенно беззащитный, с пустыми опущенными руками.
Что же мог я противопоставить этой огромной государственной машине? Твердость характера? Я не бесхарактерный человек, но утверждать твердость своего характера я, откровенно говоря, тоже не могу. К тому же в этого рода испытаниях у них накоплен очень большой опыт, всесторонний. Могут быть две разновидности стойкого характера: жесткий, несгибаемый и гибкий, несламливающийся. Но главным профессиональным качеством следователя является, в первом случае, умение переломить; а во втором - перегнуть так, чтобы завязать узлом, дабы не разогнулся.
История показала, что с этим делом они хорошо справляются, и приходится удивляться, как самые, казалось бы, твердые люди, в конце концов, а иной раз и очень быстро превращаются в мочалки, из которых вьют любые веревки им же самим на шею. Неужели бы из меня не свили при желании? При чтении теперь многочисленных свидетельств жертв, не удивляешься, с одной стороны, что люди так сдавали; а с другой, все же поражаешься этому. Видимо, пытка временем самая эффективная при общем ослаблении организма от голода, бессонницы, побоев, болезней и разрушения психики от оскорблений, унижений, угроз и репрессий, мучений близких, от предательства друзей и собственного предательства.
И хотя еще никогда не было доказано применение гипноза, наркотиков и прочих специальных физиологических средств, все это я считаю вполне возможным, ибо «все позволено», и не просто так, а в силу служения великой цели... А чем выше цель, тем ниже средства! Но все же, как мне думается, главное - это сбить человека с тех устоев, на которых он стоит, унизить его высшим оскорблением, смешать с грязью, лишить его уважения к самому себе, так, чтобы он сам себе стал противен; довести его или до панического страха, растерянности, или до той степени отчаяния, когда все все равно.
Видимо, очень важно, есть ли у человека, в такой решающий для него момент, на что внутренне опереться, и как реагирует его опора на наносимые по ней удары. Я думаю, что в данных обстоятельствах именно партийные устои оказываются наиболее подвержены разрушению со стороны той же партии, именем которой действуют, на основании тех же принципов и идей. Именно тут применяемый метод дает наиболее эффективные результаты при сокрушении всего сознания, всей внутренней структуры человека. Здесь оператор легче всего нащупывает слабые места, ведет от компромисса к компромиссу, расширяет щели, в которые можно ударами молота погнать клинья все глубже и глубже, так, что в конце концов человек запутывается и «раскалывается». В подтверждение сказанному можно привести конкретные примеры: многие коммунисты, прошедшие через школу тюрем и преследований, проявившие стойкость в гестаповских застенках и нацистских лагерях смерти, не были в состоянии устоять против своих же.
В этом плане размышлений я вспоминаю, что на меня очень сильное впечатление произвело чтение процесса Жанны д'Арк! Именно потому, что это было не в наше время, а давным-давно, при совсем иных условиях, и вместе с тем, сколь схожих! И тогда инквизиция неплохо разбиралась в человеческих душах, и тогда почему-то надо было обязательно добиться признания и раскаяния обреченного (видимо, больше в назидание другим, чем для спасения его души). В руках врагов мужественная, отважная, умная Жанна могла бы умереть под пытками, не поколебавшись. Но тогда она еще более утвердила бы себя как героиня, как подвижница.
Не это надо было англичанам, римскому папе и французскому королю. О хитрые, о дьявольски мудрые! О бессовестные! И англичане не увезли ее в Англию, а отдали в руки французской инквизиции и сожгли в Руане. Да, князь мира сего не дурак, далеко не дурак! И католическая церковь могла вскоре ее реабилитировать! А тогда бедную, бедную Жанну монахи инквизиции довели до отчаяния, до скорби покинутой Богом души. Замучили сперва духовно, потом физически и сожгли святую как ведьму, именем распятого на кресте Христа. При этом епископ de Beauvais плакал, посылая ее на костер! (Теперь уже не плачут, атеисты). Думается мне, не найти большего осуждения римскому католицизму, чем за это дело, за этот костер, за эту реабилитацию, за это возведение в святые через четыреста лет им же замученную, за сегодняшнее почитание Орлеанской Девы без осуждения себя. Тогда нужно было так, а теперь эдак — для пользы дела тоже ведь!
Еще раз я не хочу, упрощая, подводить весь этот комплекс под какую-то схему. Наоборот, хочу показать его сложность, запутанность. Многого мы еще не знаем, главное, мало знаем о погибших, ни в чем не уступивших. Меньше всего я стремлюсь утверждать, что какая-то идеология, религия или мировоззрение предпочтительно определяют тот внутренний нравственный строй, от которого зависит поведение человека в решающие моменты его жизни. В сущности, это отношение к самому себе и к окружающим людям. Думается мне, что чем выше нравственные начала, на которые опирается человек, тем он надежнее, тверже может стоять и устоять. Но и это не всегда подтверждается на деле. Многое зависит и от характера, от прирожденных свойств. Вот я и вернулся к тому, с чего начал.
Ну, а по их-то итогам — они ведь всегда в прибыли. Основной метод простой: человеку кладут на голову тысячу пудов груза, а когда, после упорной борьбы, остается один пуд, то узник несказанно рад победе. Но этого пуда вполне достаточно, чтобы его оформить на любые кары! И не мало остается от этого пуда на совести, на душе, навсегда уязвленной.
***
...пришел день подписания 206-й - то есть конца следствия. Как обычно, я вошел в кабинет, ничего особенного не подозревая. Морозов сказал, что следствие закончилось, что обвиняюсь я по статье 58-й пункт 4-й. Я спросил, а что этот пункт означает; он мне пояснил: связь с международной буржуазией и прочее. Ничего более неопределенного и общего, чем эта формулировка (так сказать — на все случаи), придумать было нельзя.— Так что шпионаж, террор и все прочее отпали? - с улыбкой торжества заметил я. — Да, пока отпали. Но если впоследствии они подтвердятся, то вам будет очень плохо.
Потом он сказал:— Вы попадете, конечно, в принудительно-трудовой лагере. Не теряйтесь, не падайте духом. Первое время вы будете на общих работах, ну а потом будете работать по специальности. Одно вам советую - не говорите ни с кем и никогда о деле Андреева, не упоминайте об этом. В чем был глубинный смысл этих слов — доброжелательство (удивительное, но возможное при всем том) или иные соображения, мне до сих пор неясно. Но тон разговора был сочувственный.
***
...Большое значение имел характер и обстановка самой работы (шахты, лесоповал, открытые разработки, строительство, механические цеха, сельское хозяйство и так далее), а также район и климат (тайга, крайний Север, Средняя Азия, болота, пустыни, средняя полоса и прочее), который нигде не был ласков, а местами просто нестерпим. А потому всякая укрытая работа, в особенности зимой, во время лютых морозов, буранов, пурги, ураганов для зэка была очень ценна. Так, например, угольная шахта на Севере и крайнем Севере, не очень вредная по пыли и газу, считалась лучше, чем лесоповал, так как в ней не замерзнешь и всегда под вечной мерзлотой плюс два градуса по Цельсию обеспечены; а кроме того, в шахту и руки лагерного начальств не дотягиваются.
А на шахте свое начальство, интересующееся только экономическим, производственным фактором, от которого зависит частично и немало лагерное (политическое) начальство, так что, в конечном счете, экономический фактор здесь может значительно перетянуть политический, отчего зэкам, конечно, лучше, тем более, если начальство толковое. И на каждом производстве есть свои микроклиматы и микроусловия, от самого тяжелого труда, в самых тяжелых условиях, до сравнительно легкого, в нормальной обстановке. Вообще, чем выше технический уровень производства (не говоря о вредности), тем и зэку легче.
Таким образом, разнообразные пути разветвленной сети системы могли в разное время привести к самым различным точкам использования принудительного труда: от самых губительных до сравнительно сносных; от рваной палатки в Заполярье, где к утру столбенеют от мороза трупы, до довольно чистых и теплых бараков или даже совсем комфортабельных дортуаров специальных институтов - шарашек; от затерянного в тайге мелкого бесконтрольного лагпункта под командой упивающегося властью самодура из бывших воров, до сравнительно развитого уже индустриального центра, где большую реальную власть имеют фактические начальники производства (инженеры) и где лагерное начальство и охрана все же под контролем;
от лагеря, где политические заключенные смешаны с бытовиками и управляются посредством блатных, до строго изолированного, чисто политического лагеря, где на производстве и в бараках между начальством и работягами свои же мелкие и средние начальники из зэков; от отдаленных точек, где может быть или сравнительно большая свобода, или полный произвол, до расположенных ближе к центру объектов, где может быть больший порядок, но больший прижим и политический надзор; от лагерного режима до тюремного и обратно. И неизвестно, что, когда и где лучше или хуже. Нередко сочетание этих элементов, определяющих жизнь зэка, приводит к абсурдным положениям - лагерь очень строгого режима чисто политических, например, при шахте, оказывается намного сноснее, чем другой, менее строгий, но с бытовиками, на плохом производстве, где командуют уркачи, в сговоре с чекистами из воров.
***
На картошке В картофельном бараке полно картошки, жить надо в сушилке и наблюдать, в основном, чтобы температура была не ниже плюс двух градусов у стен. Значит, подтапливать печи, убирать, сторожить да отбирать гнилую картошку. Бабаи (два почтенных старика-азиата) уже собирали шмотки на этап, и вскоре я остался один с картошкой в крепко запертом изнутри бараке. Вот счастье-то привалило, прямо не верилось - как во сне! Оставили мне бабаи котелок и кое-какую утварь. Заправил углем печку, поставил вариться картошку, наелся вкусно досыта и, очень горячо поблагодарив Бога за такую благодать, уснул на лежанке за печкой. Вот так началась моя рабочая жизнь в лагере - прямо надо сказать, мало кому так везло. Работенка архиблатная, а сам я настоящий придурок. Следующий день сижу, никуда не выхожу, кроме как по надобности, благо уборная близко. Думаю, лучше никому на глаза не показываться, сами пусть разберутся, и столовая мне жизненно не нужна, а ведь она-то всех за кишку и держит. Но к вечеру громовой стук в дверь.
— Кто? - спрашиваю.
— Отворяй, такая твоя мать!
— Не отворю, не велено, не имею права!
— Отворяй, а то хуже будет, помпобыт я.
Отворяю. Входит и от удивления даже злость с него сошла. Я же по-хозяйски приглашаю его к сушилке.
— Вас в бригаду рабочую списали, а вы здесь в щель залезли; чем это пахнет, знаете? Как сюда попали?
— Попал, видно, по специальности, никуда отсюда не пойду, я здесь несу ответственность за склад. Иди, говори с завскладом. Он меня поставил, он пусть и снимет.
— Ну, погоди, - говорит он с угрозой и уходит.
— На следующее утро рано опять стучит, без угроз. Отворяю.
— Ну и хитер, хитер - в картошку зарылся! А где пальто, обещанное нарядчику?
— Вот, - говорю, - висит, бери.
Недолго думая, он хватает пальто и исчезает. Через некоторое время приходит завскладом и подробно объясняет мне мои обязанности. Он ничего: мужик как мужик; видимо, мне доверяет именно оттого, что я новичок, лагерем не испорченный, но главное, конечно — зубврач! Говорю, что помпобыт приходил.
— Правильно, что никуда не пошел; все будет в порядке.
— Вот только, - говорю я несколько смущенно, - упоминал вам про пальто, да помпобыт унес: говорит, не полагается, бушлат выписывать будет, - снаивничал я.
— Ух, так, так и так его туда и сюда. Я ему, шакалу, хвост оторву!
Немного меня совесть пощипала (но не очень) за эту коммерчески нечестную двойную закладку пальто, а скорее, даже остался я собой доволен, когда узнал, что с пальто все сошло благополучно и никто, и я сам, из-за него не пострадал. Мне же выписали обмундирование и приписали к бригаде дневальных, так что еду я ходил получать индивидуально в окошко с улицы, в котелок - форменный придурок!
При продскладе работал молодой узбек, имя и фамилию которого забыл. Он был официально вхож ко мне и, приглядевшись друг к другу, мы стали приятелями; подолгу сиживали возле печки, варили, пекли, готовили. Он приносил лук, морковь, капусту, свеклу, даже кости с остатками мяса, так что очень скоро пустая картошка, казавшаяся таким лакомством первое время, потеряла свой первоначальный вкус и значение. Он вводил меня в условия лагерной жизни: учил, что можно и что нельзя. Так, например, с варевом даже картошки надо было принимать сугубые меры предосторожности,чтобы не быть застигнутым врасплох надзирателями и прочим лагерным начальством.
Но спасением была запертая дверь (пока отопрешь, многое успеешь заховать), а еще лучше - я его или он меня запирал снаружи на замок, пока варилось что-нибудь особенное. А чтобы задушить съестной «дух», всегда мы были наготове густо начадить из вечно горячей печки. Словом, приноровились. Я рассказывал про Францию, а узбек рассказывал про свою страну, про свою жизнь. Немало удивила меня древняя легенда, в которой я не сразу разгадал народную память об Александре Македонском. Любопытна была история любви моего молодого друга к русской девушке, любовь, перепутанная с азиатскими психологией, моралью и обычаями, глубоко сидевшими в нем и лишь снаружи покрытыми тонкой пленкой «советской культуры». За что он сидел - ясно не говорил; насколько я мог понять - за контрабанду и какие-то дела в пограничной полосе. О своих бабаях говорил с большим уважением - один из них, кажется, был муллой или чем-то в этом роде.
Жизнь такая мне подходила вполне. За исключением небольшой физической работы по поддержанию моего склада в должном виде, я полностью располагал временем, главное, почти постоянно был в одиночестве, в уюте, тепле и сытости. Поутру вставал, когда хотел, делал гимнастику, обтирался снегом, завтракал. В свободное время, которого у меня было достаточно, читал. Книгами меня снабжал поначалу зубврач. Сказать ему надо и сейчас спасибо от всего сердца — много он для меня сделал. И еще, что очень важно, был я не на виду, никому глаза не мозолил и новым инстинктом зэка чувствовал, что самое главное - сидеть в щели, тихо, незаметно, как таракан, слегка шевеля усами.
Однако такое сидение требовало и другого. На меня смотрели с удивлением, а может быть, и с подозрением, но последнего я тогда не замечал. Стало мне совершенно ясно, что должен я за такую житуху расплачиваться, и мне не претило расплачиваться и картошкой, и связанным с этим риском схватить дополнительную статью. И вот, как это ни странно, начал я свою лагерную жизнь с уголовного преступления - разбазаривания государственного имущества, за что мне могли свободно влепить добавочный срок. Я это, конечно, понимал, и тем не менее сомнений в правильности такого пути, на который я счастливо попал, у меня не было, и совесть меня нисколько не терзала.
А людей, которым я (и по совести, и по необходимости) хотел и должен был давать, набралось уже немало, а главное, количество их росло как снежный ком: зубной врач, армянин, завбаней, нарядчик через помпобыта, бригадир дневальных и проще, с одной стороны; некоторые товарищи по этапу, новые знакомыe - с другой. Громова списали в шахту, в забой, и было ему очень тяжко, голодно. Я решил его кормить и подкармливать шахтеров, его товарищей, соседей по нарам. Но просто картошку им в барак носить было опасно - могли донести. Поэтому я ему относил все, что получал законно на кухне, и добавлял туда вареной картошки в котелок. Иной раз он вечерами приходил ко мне. Я приносил повару-раздатчику по несколько картофелин (и он это ценил - картошка хорошая вообще в кухню не попадала); он наливал мне побольше и баланды, и каши. Приятно мне было, что хоть одного работягу я систематически обеспечивал едой.
Мой склад был не единственный. Напротив был еще другой, такой же, и сидел в нем бородатый мужик, называвший себя казаком и ходивший с палкой, хромая, хотя злые языки и утверждали, что он темнил и бороду длинную тоже носил для старости. Показался он мне мало симпатичным. Вообще картошки было немало, и была она, видимо, предназначена для лагеря, так как находилась в зоне, но, поскольку я мог судить, мало ее шло на питание заключенных - разве что для этой цели использовалась порченая. Завскладом говорил мне устно и на записочках писал, кому сколько мешков отпустить.
Приходили все больше вольняшки или семьи надзирателей. Записочки я эти накалывал для порядка на гвоздик в стене и сам отмечал, кому, когда и сколько дал. Но как-то раз зашел ко мне завскладом и, увидав свои и мои записки на гвозде, спросил: «А это зачем?» и, не дожидаясь ответа, все сорвал и бросил в печку, тем самым нарушив сакраментальную формулу, что «социализм есть учет». Такая постановка дела меня одновременно и успокоила, и обеспокоила. Чем же это может кончиться для меня, в частности?
А знакомства мои все расширялись, и картофельные обязательство тоже. По сути дела, я шага я нигде не мог ступить без дани. Так, например, в первые же дни зашел ко мне пожарник и, сердито осмотрев печки, нашел, что они неисправны, и запечатал их. На мои протесты, что картошка и я сам замерзнем, он ответил, что это его не касается, и предупредил, что и электропроводка не в порядке. В тот же вечер я отнес в пожарку ведро картошки, и все сразу вошло в норму, печки оказались неплохими, освещение сносное.
Потом пришел печник и собирался развалить всю печку — откупился и от этой беды, и стал он приходить регулярно: то подмажет, то подправит. То же и с электромонтером, и с другими разными работами, связанными с поддержанием склада в порядке, за что фактически отвечал я. Тяжело было отказывать в просьбах, но ведь не мог же я всем давать - тут без компромиссов не обойдешься никак. Тем не менее возрастающее количество клиентов заставило меня составить целый список с указанием, кому, когда и как стучать - наподобие азбуки Морзе.
Но вот, наконец, наступил долгожданный день, когда я получил первое письмо от Татиши. Да, это письмо в моей жизни всем письмам письмо! И теперь, когда его перечитываю, то испытываю глубокое волнение, которое не перескажешь словами; даже и пытаться не следует. Оно хранится среди других писем, которые я получал в лагере.
Как-то раз зашел ко мне Павлов, крупное лагерное начальство из зэков...зайдя ко мне и усевшись на лежанке возле печки, интимно, так сказать, и вне глаз толпы рабов, он снял с себя маску, которую носил обычно в жизни среди людей, и мы беседовали просто как человек с человеком. Он интересовался моей прошлой жизнью: за что сел, где семья? Никакой насмешки не допустил; удивлялся первым моим «успехам» в начале лагерной жизни и потом, в заключение, сказал: «Вот тебе мой основной совет: живи хорошо с ребятами - это главное. Начальство - начальство, оно меняется, а ребята всюду остаются те же; с ними надо жить». С этим и ушел... И осталось у меня хорошее воспоминание от этой встречи с умным человеком под нынешним обличием тигра, и совет его я усвоил и понял не поверхностно, а глубоко - как основное правило поведения. Много, очень много заключалось в этих простых словах, а в частности, и то - не ищи-де хороших отношений с начальством, не в этом спасение, пойми!
Я это тем крепче понял, что к душевной моей настроенности в этом духе прибавилось еще разумное соображение человека огромного жизненного опыта в данных условиях, человека, несомненно сильного по природе, умного и скрытного, в другом своем аспекте, видимо, и страшного. В каком-то смысле эта встреча удивительным образом перекликнулась у меня в сознании с той, в Бранденбурге, с офицером, сказавшим: «Человек не свинья, ко всему привыкнуть может». Два совершенно различных человека, две мимолетные, минутные встречи на жизненном пути, а сколь многозначительные. Нет, в корне не согласен с теми, кто блатных и урок за людей не считает, ненавидит их пуще начальства. Нет, и это люди. Правда, мне не пришлось хлебнуть от них того горя, что другим выпало на долю, не пришлось в полную меру испытать этой звериной лютости, что в них сидит. Но я видел достаточно, чтобы многое постичь. И думаю, что простой обыватель может быть по существу не меньшим скотом, чем всякий блатной. А люди в основном свирепствуют в сознании своего клана, касты, в противоборствующих скопищах, когда, как волки, собираются в стаю.
То ли для того, чтобы нарочно спутать весь учет, то ли просто по бесхозяйственности, но задумали как-то наверху картошку из соседнего хранилища перебросить в мое. Работяг добровольных для этого дела нашлось, конечно, в избытке. Начали засветло, но скоро наступила ночь и с ней раздолье - даже целые мешки с картошкой потекли, вполне видимо, в разные стороны. А у меня прием был такой: мешок за мешком сваливали в свободные отсеки, вот и все, никто их не считал. Полная безответственность меня вполне устраивала, не дай Бог в лагере отвечать за что-то... По моим представлениям немало работяг подкормилось от этой операции. Да здравствует лозунг: «Грабь награбленное!»
...как ни хорошо было жить в картошке, все же эта ситуация начала меня угнетать - до добра она не доведет. И, отъевшись, как следует, стал я присматривать: куда бы мне перекочевать. Но события опередили мои намерения. Что-то стряслось с моим завкладом, и началась смена власти, а с ней - и всех подвластных в данной системе. Ко мне явилась комиссия в составе трех препротивных физиономий, которые нашли, что все плохо: и помещение, и устройства, и картошка, и я сам.
— Вам бы надо на шахте работать, а не здесь сидеть, - сказал один, видимо, главный.
— Не поймешь, кто он - блатной, не блатной, - заметил другой.
— Зажрался, - определил третий точно.
После этого появился капитан, ведавший всей хозяйственной частью, обнаружил много гниющих картофелин, которых раньше не замечал, и объявил, что я из этого рая изгоняюсь и чтобы ждал смены. Не могу сказать, чтобы событие меня сильно опечалило, - чувствовал, что сроки этого периода истекают.
А бумажки были уже готовы, подписаны, запечатаны в конверты, доставлены по назначению. Они вошли в силу 15 июня 1948 года.
***
...Следствие протекало по восходящей кривой, достигало кульминационной точки и шло затем на убыль по нисходящей. Как скоро выяснилось, а потом неоспоримо подтвердилось, оно проводилось по заранее набросанному плану и имело определенную цель: связать нас с Ириной, в основном - меня, с делом Андреева, уже давно разбиравшимся в той же Лефортовской.
Ввиду того, что аналогичных дел за сталинский период были сотни тысяч, наше дело не было исключением, а подчинялось действующим правилам, оно было вполне «закономерным». В данном случае я не буду рассуждать «вообще», а ограничусь теми соображениями, которые касались непосредственно нас, да и то в схематической форме.
Сталину в ту пору открылся «объективный» закон обострения классовой борьбы, происходящей по мере укрепления и развития социалистической системы. Эту закономерность можно вообразить в виде функциональной кривой. Отсюда логический вывод: интенсивность врагов должна возрастать, а следовательно, и их число. Поскольку в 48-м году разыгрывалась холодная война - врагами номер один были вчерашние союзники. Количество их агентов, засылаемых в Советский Союз, должно было так же возрастать. При условии, что органы безопасности работают нормально, количество вылавливаемых иностранных шпионов, диверсантов, а также их агентов на местах должно было расти в той же прогрессии.
Так как та объективная закономерность, научно открытая гениальным умом, не подлежала ни объективной проверке, ни сомнениям, а требовала только практического подтверждения, то перед органам стояла дилемма: либо на деле доказывать правильность гениального открытия, либо расписаться в своей несостоятельности и дать возникнуть подозрению и даже уверенности в том, что враг проник как раз в самую сердцевину органов безопасности. В последнем случае занесенный меч обрушивался прямо на их головы. А раз так - рукой подать до составления плана по кривой, до графика его выполнения.
К этому надо добавить, что «естественно» острие вражеского оружия должно было быть, по возможности, направлено персонально на личность, которая олицетворяла собой тогда всю социалистическую систему и весь советский строй, то есть на Сталина. Следовательно, весь аппарат и каждая отдельная его шестеренка изо всех сил старались, из кожи лезли, чтобы показать, что они оправдывают «доверие» - это был вопрос жизни или смерти. При этом надо было выслуживаться, надо было выдерживать конкуренцию, надо было глядеть в оба, чтобы сосед не подставил ножку, не проскочил вперед, оторвав мимоходом голову нерадивому коту, который плохо мышей ловит. Наверное, к утреннему кофе «вождя» надо было преподносить что-то существенное.
Но и этого мало. С другой стороны, была мощная группа факторов, которая давила в туже сторону, - это экономическая индустриальная система, основанная на принудительном труде миллионов. Стройно связанная с системой ловли и сортирования, она всегда, с огромной раскрытой, ненасытной пастью ждала все новой и новой рабсилы. Таким образом, действуя по спрограммированному, заданному циклу, машина сама по себе создавала то напряжение магнитного поля, в центре которого находился Сталин, и получала импульсы от этого напряжения, от этого центра. В спирали было много каналов, но судьбе было угодно, чтобы я попал в один из главных - в «отдел по особо важным делам». Так как мне удалось увидеть главных «технологов» этого производства, то мне схематически фабрикация» моего дела представляется в следующем виде.
Министр Абакумов должен был чутко улавливать «линию» хозяина, вернее, даже предугадывать ее. Он давал общие указания на разработку проекта. А затем утверждал его и давал тот или иной ход: на самый верх или отвод куда-нибудь в сторону. Начальник отдела Леонов должен был разработать «проект» или «сценарий» из того материала, который был под рукой, и добыть все недостающие элементы. Это была, видимо, самая «творческая» часть работы, и для этого нужен был инженер или сценарист — режиссер, человек способный, культурный, с воображением, умный, каким мне и показался Леонов, с очень большой головой на небольшом теле, с совершенно интеллигентной манерой разговаривать (в смысле выражения своих мыслей).
Оперировать ему приходилось и в плане реальном (факты), и в плане нереальном (предположения, домыслы) с целью слить их в одно «для пользы дела». Затем шли следователи-«мастера», которые выполняли конкретные задания, применяя ту или иную технологию, с целью, однако, вовсе не выяснять истину, а создать тот элемент общей конструкции, который был нужен. И, наконец, был я - то сырье, та заготовка, из которой надлежало выточить, сотворить нужную, объективно полезную деталь. Учреждение имело богатый «научный» обоснованный опыт обработки человеческих деталей; о мощности средств и говорить не приходится. А личность моя сама по себе не стоила ни гроша и могла быть уничтожена и выкинута за ненадобностью, списана в брак, утиль, в отходы производства по удобной и излюбленной русской поговорке: «Дрова рубят, щепки летят».
При всем этом нельзя не принять во внимание и так называемые «объективные» рассуждения полицейских мозгов в области криминалистики. Пожалуй, лучше всего их изложить в виде вопросов и ответов. — Может ли X быть преступником?— Безусловно, может, как и любой человек.— Есть ли данные предположить, что X преступник?
— Безусловно: он ведет себя не как обычный обыватель.— Сколько шансов за то, что он опасен?— 50 % наберется.— Ну, а положительные данные в его характеристике?
— Если учесть, что это может быть маскировка, то потенциальная опасность X возрастает от них вдвое.Должно интересовать только отрицательное — в этом вся сущность службы безопасности. Точно так же рассуждала и французская Sсurete, когда она нас высылала и оформляла свой политический трюк.
Методы, обстановка, почва, люди, культура и цели другие, но сущность - одна и та же. А от предполагаемого и подозреваемого до воображаемого, желаемого и утверждаемого - один шаг. Корень всего - произвол (1'arbitraire), бесправие, неуважение к человеческой личности. Но наряду со сходством, есть и полная противоположность: там произвол в виде исключения из правила, у нас как правило с исключениями; там в основном он применяется к иностранцам, к чуждым элементам, вне своего закона, а свои защищены; у нас же наоборот - бесправие к своим, а защищены от него иностранцы. В этом ясно просматривается Азия и отсутствие гражданского сознания.
Я наверняка был предназначен для определенной роли, и предстояло выяснить, гожусь ли я для нее или нет. Каков был общий «сценарий», мне неизвестно, так как я никаких подробностей о деле Андреева не знаю. Но очень скоро я сперва почувствовал, а потом понял, что от меня хотят и чего ожидают. В двух словах это сводилось к следующему: Даниил Андреев здесь — крупный террорист; Вадим Андреев там - крупный агент американской и английской разведок; а я, также агент, приехал, чтобы установить связь между ними, и для этой цели меня и заслали в СССР под видом высылки. Таким образом, я, видимо, должен был придать всему делу новое, далеко идущее и многообещающее развитие.
Можно предположить, что, пойди я по этому пути, мне авторитетно помогли бы увязать и оформить все детали моей шпионской и диверсантской деятельности, притом не заботясь особенно о доказательствах, тем более (и это важно), что основной материал доказательств должен был бы быть представлен мною из заграницы, вне прямой досягаемости наших органов. То есть мне вполне могли бы «поверить на слово». Думаю, что опять-таки чисто русская формула царя из «Конька-Горбунка» — «ври, да только складно» - вполне устроила бы моих следователей, так как из богатого прошлого опыта этого учреждения видно, что и совершенно нарочито-нескладное вранье несчастных подследственных не мешало оформлять их и на «высшую меру», и на любые сроки.
Сталину с горней высоты было, конечно, совершенно на меня наплевать, как на мусорную соринку; но все же меня настолько близко подвинули к проводам самого высокого напряжения, что от любого прикосновения к ним я мог в одно мгновение, так сказать, испариться. Абакумов уже счел нужным самому на нас с Ириной посмотреть. Именно видимо он вызвал Ирину к себе в огромный шикарный кабинет «большого дома» и имел с ней вполне мирную краткую беседу, не имевшую никакого отношения к делу: «Расскажите мне про эмиграцию... а знали ли вы в "Русском доме" Мещерскую (?!)...» и тому подобные вопросы. Причем, очень вероятно, что именно в результате этой беседы он определил (возможно, двумя-тремя словами) режим допросов Ирины, которые от наших (моих, Техи, Екатерины Ивановны) отличались исключительной корректностью в обращении: «Мы ей худого слова не сказали», - заявил мне в конце следствия второй следователь - Морозов.
На все мои настойчивые реплики - «Скажите, на чем вы основываетесь, и я это опровергну», - один и тот же ответ: «Мы вам ничего говорить не будем, говорить должны вы». Поскольку все построено у них на предположении и подозрении, думал я, мне нельзя дать себя уличать в укрывательстве чего-то или во вранье, ибо тогда, поймав меня на этом, они будут иметь повод расковырять меня до костей. Фактически мне и нечего было скрывать. Младоросская деятельность велась всегда в открытую, и все мои товарищи (и возвращавшиеся в СССР, и оставшиеся во Франции) ничего никогда не намеревались скрывать. Младороссы принципиально стояли на позиции «заговор на виду у всех», и ни в какой конспиративной деятельности я замешан тут не был.
А о Сопротивлении тем более мне скрывать было нечего, но и тут меня быстро постигло мудрое разочарование: их это интересовало только с точки зрения моих возможных связей с иностранными разведками и контрразведками, а к борьбе с оккупантами они отнеслись без всякого (умышленно, притом) интереса, с презрительным пренебрежением (очень схожим, между прочим, с тем, которое проявила французская полиция безопасности при моей высылке). Так Сопротивление обратилось для меня в сильную нагрузку, а не в облегчение.
Теперь все это понятно до простоты азбучной истины, но тогда мне, преисполненному горячих советско-патриотических чувств, понять такое было трудно, ибо оно переворачивало все. И тем не менее, понять пришлось — сильно помогли всеми способами, что и говорить. Но если проблему «моих дел» и меня самого я решал просто и ясно: «Что было, то было, и ни шагу больше», то вопрос «людей» был сложнее. Здесь я не должен был быть столь откровенен, ибо мог подвести самых мне близких людей и друзей, знакомых, доверившихся мне в откровенной беседе. Где-то и как-то надо был провести черту запретного круга (магического, как мне подумалось по ассоциации с «Вием» Гоголя, которого читал в камере).
Ретроспективно мне думается, что в общем мне его удалось провести правильно: меня нигде не загнали в угол противоречий, укрывательства и лжи. Ни разу ни с кем у меня не было очной ставки, никого я не подвел, никто из названных и общавшихся со мною лиц не имели и не имеют ко мне никаких претензий. (Я-то к себе имею, их немало, но это иное дело). Кто мог бы меня укорить - это те из моих знакомых и бывших друзей во Франции, которые коллаборировали с немцами - этих я считал врагами и не щадил. Теперь я и этого бы не сделал - не потому, что к ним мое отношение по существу изменилось, а потому, что данное учреждение ни в коей мере не является местом правосудия, а полною его противоположностью.,
Кроме того, уже в 1948 году сотрудничество с немцами хоть и каралось, конечно, но потеряло свою актуальность, перестало быть политически интересным. Да, в каком-то смысле оно было им более понятно и в «чистом», так сказать, виде уже не опасно. Так, например, коллаборант Любимов казался и оказался намного более благонадежным, чем резистанты Угримов и Кривошеин.
Так вот я оказался один на один с огромным танком, угрожавшим мне стальными захватами своих гусениц, жерлам своих пушек и стволами своих пулеметов. А я стоял в ослепительном пучке света его фар, стоял раздетый, с поникшей головой, совершенно беззащитный, с пустыми опущенными руками.
Что же мог я противопоставить этой огромной государственной машине? Твердость характера? Я не бесхарактерный человек, но утверждать твердость своего характера я, откровенно говоря, тоже не могу. К тому же в этого рода испытаниях у них накоплен очень большой опыт, всесторонний. Могут быть две разновидности стойкого характера: жесткий, несгибаемый и гибкий, несламливающийся. Но главным профессиональным качеством следователя является, в первом случае, умение переломить; а во втором - перегнуть так, чтобы завязать узлом, дабы не разогнулся.
История показала, что с этим делом они хорошо справляются, и приходится удивляться, как самые, казалось бы, твердые люди, в конце концов, а иной раз и очень быстро превращаются в мочалки, из которых вьют любые веревки им же самим на шею. Неужели бы из меня не свили при желании? При чтении теперь многочисленных свидетельств жертв, не удивляешься, с одной стороны, что люди так сдавали; а с другой, все же поражаешься этому. Видимо, пытка временем самая эффективная при общем ослаблении организма от голода, бессонницы, побоев, болезней и разрушения психики от оскорблений, унижений, угроз и репрессий, мучений близких, от предательства друзей и собственного предательства.
И хотя еще никогда не было доказано применение гипноза, наркотиков и прочих специальных физиологических средств, все это я считаю вполне возможным, ибо «все позволено», и не просто так, а в силу служения великой цели... А чем выше цель, тем ниже средства! Но все же, как мне думается, главное - это сбить человека с тех устоев, на которых он стоит, унизить его высшим оскорблением, смешать с грязью, лишить его уважения к самому себе, так, чтобы он сам себе стал противен; довести его или до панического страха, растерянности, или до той степени отчаяния, когда все все равно.
Видимо, очень важно, есть ли у человека, в такой решающий для него момент, на что внутренне опереться, и как реагирует его опора на наносимые по ней удары. Я думаю, что в данных обстоятельствах именно партийные устои оказываются наиболее подвержены разрушению со стороны той же партии, именем которой действуют, на основании тех же принципов и идей. Именно тут применяемый метод дает наиболее эффективные результаты при сокрушении всего сознания, всей внутренней структуры человека. Здесь оператор легче всего нащупывает слабые места, ведет от компромисса к компромиссу, расширяет щели, в которые можно ударами молота погнать клинья все глубже и глубже, так, что в конце концов человек запутывается и «раскалывается». В подтверждение сказанному можно привести конкретные примеры: многие коммунисты, прошедшие через школу тюрем и преследований, проявившие стойкость в гестаповских застенках и нацистских лагерях смерти, не были в состоянии устоять против своих же.
В этом плане размышлений я вспоминаю, что на меня очень сильное впечатление произвело чтение процесса Жанны д'Арк! Именно потому, что это было не в наше время, а давным-давно, при совсем иных условиях, и вместе с тем, сколь схожих! И тогда инквизиция неплохо разбиралась в человеческих душах, и тогда почему-то надо было обязательно добиться признания и раскаяния обреченного (видимо, больше в назидание другим, чем для спасения его души). В руках врагов мужественная, отважная, умная Жанна могла бы умереть под пытками, не поколебавшись. Но тогда она еще более утвердила бы себя как героиня, как подвижница.
Не это надо было англичанам, римскому папе и французскому королю. О хитрые, о дьявольски мудрые! О бессовестные! И англичане не увезли ее в Англию, а отдали в руки французской инквизиции и сожгли в Руане. Да, князь мира сего не дурак, далеко не дурак! И католическая церковь могла вскоре ее реабилитировать! А тогда бедную, бедную Жанну монахи инквизиции довели до отчаяния, до скорби покинутой Богом души. Замучили сперва духовно, потом физически и сожгли святую как ведьму, именем распятого на кресте Христа. При этом епископ de Beauvais плакал, посылая ее на костер! (Теперь уже не плачут, атеисты). Думается мне, не найти большего осуждения римскому католицизму, чем за это дело, за этот костер, за эту реабилитацию, за это возведение в святые через четыреста лет им же замученную, за сегодняшнее почитание Орлеанской Девы без осуждения себя. Тогда нужно было так, а теперь эдак — для пользы дела тоже ведь!
Еще раз я не хочу, упрощая, подводить весь этот комплекс под какую-то схему. Наоборот, хочу показать его сложность, запутанность. Многого мы еще не знаем, главное, мало знаем о погибших, ни в чем не уступивших. Меньше всего я стремлюсь утверждать, что какая-то идеология, религия или мировоззрение предпочтительно определяют тот внутренний нравственный строй, от которого зависит поведение человека в решающие моменты его жизни. В сущности, это отношение к самому себе и к окружающим людям. Думается мне, что чем выше нравственные начала, на которые опирается человек, тем он надежнее, тверже может стоять и устоять. Но и это не всегда подтверждается на деле. Многое зависит и от характера, от прирожденных свойств. Вот я и вернулся к тому, с чего начал.
Ну, а по их-то итогам — они ведь всегда в прибыли. Основной метод простой: человеку кладут на голову тысячу пудов груза, а когда, после упорной борьбы, остается один пуд, то узник несказанно рад победе. Но этого пуда вполне достаточно, чтобы его оформить на любые кары! И не мало остается от этого пуда на совести, на душе, навсегда уязвленной.
***
...пришел день подписания 206-й - то есть конца следствия. Как обычно, я вошел в кабинет, ничего особенного не подозревая. Морозов сказал, что следствие закончилось, что обвиняюсь я по статье 58-й пункт 4-й. Я спросил, а что этот пункт означает; он мне пояснил: связь с международной буржуазией и прочее. Ничего более неопределенного и общего, чем эта формулировка (так сказать — на все случаи), придумать было нельзя.— Так что шпионаж, террор и все прочее отпали? - с улыбкой торжества заметил я. — Да, пока отпали. Но если впоследствии они подтвердятся, то вам будет очень плохо.
Потом он сказал:— Вы попадете, конечно, в принудительно-трудовой лагере. Не теряйтесь, не падайте духом. Первое время вы будете на общих работах, ну а потом будете работать по специальности. Одно вам советую - не говорите ни с кем и никогда о деле Андреева, не упоминайте об этом. В чем был глубинный смысл этих слов — доброжелательство (удивительное, но возможное при всем том) или иные соображения, мне до сих пор неясно. Но тон разговора был сочувственный.
***
...Большое значение имел характер и обстановка самой работы (шахты, лесоповал, открытые разработки, строительство, механические цеха, сельское хозяйство и так далее), а также район и климат (тайга, крайний Север, Средняя Азия, болота, пустыни, средняя полоса и прочее), который нигде не был ласков, а местами просто нестерпим. А потому всякая укрытая работа, в особенности зимой, во время лютых морозов, буранов, пурги, ураганов для зэка была очень ценна. Так, например, угольная шахта на Севере и крайнем Севере, не очень вредная по пыли и газу, считалась лучше, чем лесоповал, так как в ней не замерзнешь и всегда под вечной мерзлотой плюс два градуса по Цельсию обеспечены; а кроме того, в шахту и руки лагерного начальств не дотягиваются.
А на шахте свое начальство, интересующееся только экономическим, производственным фактором, от которого зависит частично и немало лагерное (политическое) начальство, так что, в конечном счете, экономический фактор здесь может значительно перетянуть политический, отчего зэкам, конечно, лучше, тем более, если начальство толковое. И на каждом производстве есть свои микроклиматы и микроусловия, от самого тяжелого труда, в самых тяжелых условиях, до сравнительно легкого, в нормальной обстановке. Вообще, чем выше технический уровень производства (не говоря о вредности), тем и зэку легче.
Таким образом, разнообразные пути разветвленной сети системы могли в разное время привести к самым различным точкам использования принудительного труда: от самых губительных до сравнительно сносных; от рваной палатки в Заполярье, где к утру столбенеют от мороза трупы, до довольно чистых и теплых бараков или даже совсем комфортабельных дортуаров специальных институтов - шарашек; от затерянного в тайге мелкого бесконтрольного лагпункта под командой упивающегося властью самодура из бывших воров, до сравнительно развитого уже индустриального центра, где большую реальную власть имеют фактические начальники производства (инженеры) и где лагерное начальство и охрана все же под контролем;
от лагеря, где политические заключенные смешаны с бытовиками и управляются посредством блатных, до строго изолированного, чисто политического лагеря, где на производстве и в бараках между начальством и работягами свои же мелкие и средние начальники из зэков; от отдаленных точек, где может быть или сравнительно большая свобода, или полный произвол, до расположенных ближе к центру объектов, где может быть больший порядок, но больший прижим и политический надзор; от лагерного режима до тюремного и обратно. И неизвестно, что, когда и где лучше или хуже. Нередко сочетание этих элементов, определяющих жизнь зэка, приводит к абсурдным положениям - лагерь очень строгого режима чисто политических, например, при шахте, оказывается намного сноснее, чем другой, менее строгий, но с бытовиками, на плохом производстве, где командуют уркачи, в сговоре с чекистами из воров.
***
На картошке В картофельном бараке полно картошки, жить надо в сушилке и наблюдать, в основном, чтобы температура была не ниже плюс двух градусов у стен. Значит, подтапливать печи, убирать, сторожить да отбирать гнилую картошку. Бабаи (два почтенных старика-азиата) уже собирали шмотки на этап, и вскоре я остался один с картошкой в крепко запертом изнутри бараке. Вот счастье-то привалило, прямо не верилось - как во сне! Оставили мне бабаи котелок и кое-какую утварь. Заправил углем печку, поставил вариться картошку, наелся вкусно досыта и, очень горячо поблагодарив Бога за такую благодать, уснул на лежанке за печкой. Вот так началась моя рабочая жизнь в лагере - прямо надо сказать, мало кому так везло. Работенка архиблатная, а сам я настоящий придурок. Следующий день сижу, никуда не выхожу, кроме как по надобности, благо уборная близко. Думаю, лучше никому на глаза не показываться, сами пусть разберутся, и столовая мне жизненно не нужна, а ведь она-то всех за кишку и держит. Но к вечеру громовой стук в дверь.
— Кто? - спрашиваю.
— Отворяй, такая твоя мать!
— Не отворю, не велено, не имею права!
— Отворяй, а то хуже будет, помпобыт я.
Отворяю. Входит и от удивления даже злость с него сошла. Я же по-хозяйски приглашаю его к сушилке.
— Вас в бригаду рабочую списали, а вы здесь в щель залезли; чем это пахнет, знаете? Как сюда попали?
— Попал, видно, по специальности, никуда отсюда не пойду, я здесь несу ответственность за склад. Иди, говори с завскладом. Он меня поставил, он пусть и снимет.
— Ну, погоди, - говорит он с угрозой и уходит.
— На следующее утро рано опять стучит, без угроз. Отворяю.
— Ну и хитер, хитер - в картошку зарылся! А где пальто, обещанное нарядчику?
— Вот, - говорю, - висит, бери.
Недолго думая, он хватает пальто и исчезает. Через некоторое время приходит завскладом и подробно объясняет мне мои обязанности. Он ничего: мужик как мужик; видимо, мне доверяет именно оттого, что я новичок, лагерем не испорченный, но главное, конечно — зубврач! Говорю, что помпобыт приходил.
— Правильно, что никуда не пошел; все будет в порядке.
— Вот только, - говорю я несколько смущенно, - упоминал вам про пальто, да помпобыт унес: говорит, не полагается, бушлат выписывать будет, - снаивничал я.
— Ух, так, так и так его туда и сюда. Я ему, шакалу, хвост оторву!
Немного меня совесть пощипала (но не очень) за эту коммерчески нечестную двойную закладку пальто, а скорее, даже остался я собой доволен, когда узнал, что с пальто все сошло благополучно и никто, и я сам, из-за него не пострадал. Мне же выписали обмундирование и приписали к бригаде дневальных, так что еду я ходил получать индивидуально в окошко с улицы, в котелок - форменный придурок!
При продскладе работал молодой узбек, имя и фамилию которого забыл. Он был официально вхож ко мне и, приглядевшись друг к другу, мы стали приятелями; подолгу сиживали возле печки, варили, пекли, готовили. Он приносил лук, морковь, капусту, свеклу, даже кости с остатками мяса, так что очень скоро пустая картошка, казавшаяся таким лакомством первое время, потеряла свой первоначальный вкус и значение. Он вводил меня в условия лагерной жизни: учил, что можно и что нельзя. Так, например, с варевом даже картошки надо было принимать сугубые меры предосторожности,чтобы не быть застигнутым врасплох надзирателями и прочим лагерным начальством.
Но спасением была запертая дверь (пока отопрешь, многое успеешь заховать), а еще лучше - я его или он меня запирал снаружи на замок, пока варилось что-нибудь особенное. А чтобы задушить съестной «дух», всегда мы были наготове густо начадить из вечно горячей печки. Словом, приноровились. Я рассказывал про Францию, а узбек рассказывал про свою страну, про свою жизнь. Немало удивила меня древняя легенда, в которой я не сразу разгадал народную память об Александре Македонском. Любопытна была история любви моего молодого друга к русской девушке, любовь, перепутанная с азиатскими психологией, моралью и обычаями, глубоко сидевшими в нем и лишь снаружи покрытыми тонкой пленкой «советской культуры». За что он сидел - ясно не говорил; насколько я мог понять - за контрабанду и какие-то дела в пограничной полосе. О своих бабаях говорил с большим уважением - один из них, кажется, был муллой или чем-то в этом роде.
Жизнь такая мне подходила вполне. За исключением небольшой физической работы по поддержанию моего склада в должном виде, я полностью располагал временем, главное, почти постоянно был в одиночестве, в уюте, тепле и сытости. Поутру вставал, когда хотел, делал гимнастику, обтирался снегом, завтракал. В свободное время, которого у меня было достаточно, читал. Книгами меня снабжал поначалу зубврач. Сказать ему надо и сейчас спасибо от всего сердца — много он для меня сделал. И еще, что очень важно, был я не на виду, никому глаза не мозолил и новым инстинктом зэка чувствовал, что самое главное - сидеть в щели, тихо, незаметно, как таракан, слегка шевеля усами.
Однако такое сидение требовало и другого. На меня смотрели с удивлением, а может быть, и с подозрением, но последнего я тогда не замечал. Стало мне совершенно ясно, что должен я за такую житуху расплачиваться, и мне не претило расплачиваться и картошкой, и связанным с этим риском схватить дополнительную статью. И вот, как это ни странно, начал я свою лагерную жизнь с уголовного преступления - разбазаривания государственного имущества, за что мне могли свободно влепить добавочный срок. Я это, конечно, понимал, и тем не менее сомнений в правильности такого пути, на который я счастливо попал, у меня не было, и совесть меня нисколько не терзала.
А людей, которым я (и по совести, и по необходимости) хотел и должен был давать, набралось уже немало, а главное, количество их росло как снежный ком: зубной врач, армянин, завбаней, нарядчик через помпобыта, бригадир дневальных и проще, с одной стороны; некоторые товарищи по этапу, новые знакомыe - с другой. Громова списали в шахту, в забой, и было ему очень тяжко, голодно. Я решил его кормить и подкармливать шахтеров, его товарищей, соседей по нарам. Но просто картошку им в барак носить было опасно - могли донести. Поэтому я ему относил все, что получал законно на кухне, и добавлял туда вареной картошки в котелок. Иной раз он вечерами приходил ко мне. Я приносил повару-раздатчику по несколько картофелин (и он это ценил - картошка хорошая вообще в кухню не попадала); он наливал мне побольше и баланды, и каши. Приятно мне было, что хоть одного работягу я систематически обеспечивал едой.
Мой склад был не единственный. Напротив был еще другой, такой же, и сидел в нем бородатый мужик, называвший себя казаком и ходивший с палкой, хромая, хотя злые языки и утверждали, что он темнил и бороду длинную тоже носил для старости. Показался он мне мало симпатичным. Вообще картошки было немало, и была она, видимо, предназначена для лагеря, так как находилась в зоне, но, поскольку я мог судить, мало ее шло на питание заключенных - разве что для этой цели использовалась порченая. Завскладом говорил мне устно и на записочках писал, кому сколько мешков отпустить.
Приходили все больше вольняшки или семьи надзирателей. Записочки я эти накалывал для порядка на гвоздик в стене и сам отмечал, кому, когда и сколько дал. Но как-то раз зашел ко мне завскладом и, увидав свои и мои записки на гвозде, спросил: «А это зачем?» и, не дожидаясь ответа, все сорвал и бросил в печку, тем самым нарушив сакраментальную формулу, что «социализм есть учет». Такая постановка дела меня одновременно и успокоила, и обеспокоила. Чем же это может кончиться для меня, в частности?
А знакомства мои все расширялись, и картофельные обязательство тоже. По сути дела, я шага я нигде не мог ступить без дани. Так, например, в первые же дни зашел ко мне пожарник и, сердито осмотрев печки, нашел, что они неисправны, и запечатал их. На мои протесты, что картошка и я сам замерзнем, он ответил, что это его не касается, и предупредил, что и электропроводка не в порядке. В тот же вечер я отнес в пожарку ведро картошки, и все сразу вошло в норму, печки оказались неплохими, освещение сносное.
Потом пришел печник и собирался развалить всю печку — откупился и от этой беды, и стал он приходить регулярно: то подмажет, то подправит. То же и с электромонтером, и с другими разными работами, связанными с поддержанием склада в порядке, за что фактически отвечал я. Тяжело было отказывать в просьбах, но ведь не мог же я всем давать - тут без компромиссов не обойдешься никак. Тем не менее возрастающее количество клиентов заставило меня составить целый список с указанием, кому, когда и как стучать - наподобие азбуки Морзе.
Но вот, наконец, наступил долгожданный день, когда я получил первое письмо от Татиши. Да, это письмо в моей жизни всем письмам письмо! И теперь, когда его перечитываю, то испытываю глубокое волнение, которое не перескажешь словами; даже и пытаться не следует. Оно хранится среди других писем, которые я получал в лагере.
Как-то раз зашел ко мне Павлов, крупное лагерное начальство из зэков...зайдя ко мне и усевшись на лежанке возле печки, интимно, так сказать, и вне глаз толпы рабов, он снял с себя маску, которую носил обычно в жизни среди людей, и мы беседовали просто как человек с человеком. Он интересовался моей прошлой жизнью: за что сел, где семья? Никакой насмешки не допустил; удивлялся первым моим «успехам» в начале лагерной жизни и потом, в заключение, сказал: «Вот тебе мой основной совет: живи хорошо с ребятами - это главное. Начальство - начальство, оно меняется, а ребята всюду остаются те же; с ними надо жить». С этим и ушел... И осталось у меня хорошее воспоминание от этой встречи с умным человеком под нынешним обличием тигра, и совет его я усвоил и понял не поверхностно, а глубоко - как основное правило поведения. Много, очень много заключалось в этих простых словах, а в частности, и то - не ищи-де хороших отношений с начальством, не в этом спасение, пойми!
Я это тем крепче понял, что к душевной моей настроенности в этом духе прибавилось еще разумное соображение человека огромного жизненного опыта в данных условиях, человека, несомненно сильного по природе, умного и скрытного, в другом своем аспекте, видимо, и страшного. В каком-то смысле эта встреча удивительным образом перекликнулась у меня в сознании с той, в Бранденбурге, с офицером, сказавшим: «Человек не свинья, ко всему привыкнуть может». Два совершенно различных человека, две мимолетные, минутные встречи на жизненном пути, а сколь многозначительные. Нет, в корне не согласен с теми, кто блатных и урок за людей не считает, ненавидит их пуще начальства. Нет, и это люди. Правда, мне не пришлось хлебнуть от них того горя, что другим выпало на долю, не пришлось в полную меру испытать этой звериной лютости, что в них сидит. Но я видел достаточно, чтобы многое постичь. И думаю, что простой обыватель может быть по существу не меньшим скотом, чем всякий блатной. А люди в основном свирепствуют в сознании своего клана, касты, в противоборствующих скопищах, когда, как волки, собираются в стаю.
То ли для того, чтобы нарочно спутать весь учет, то ли просто по бесхозяйственности, но задумали как-то наверху картошку из соседнего хранилища перебросить в мое. Работяг добровольных для этого дела нашлось, конечно, в избытке. Начали засветло, но скоро наступила ночь и с ней раздолье - даже целые мешки с картошкой потекли, вполне видимо, в разные стороны. А у меня прием был такой: мешок за мешком сваливали в свободные отсеки, вот и все, никто их не считал. Полная безответственность меня вполне устраивала, не дай Бог в лагере отвечать за что-то... По моим представлениям немало работяг подкормилось от этой операции. Да здравствует лозунг: «Грабь награбленное!»
...как ни хорошо было жить в картошке, все же эта ситуация начала меня угнетать - до добра она не доведет. И, отъевшись, как следует, стал я присматривать: куда бы мне перекочевать. Но события опередили мои намерения. Что-то стряслось с моим завкладом, и началась смена власти, а с ней - и всех подвластных в данной системе. Ко мне явилась комиссия в составе трех препротивных физиономий, которые нашли, что все плохо: и помещение, и устройства, и картошка, и я сам.
— Вам бы надо на шахте работать, а не здесь сидеть, - сказал один, видимо, главный.
— Не поймешь, кто он - блатной, не блатной, - заметил другой.
— Зажрался, - определил третий точно.
После этого появился капитан, ведавший всей хозяйственной частью, обнаружил много гниющих картофелин, которых раньше не замечал, и объявил, что я из этого рая изгоняюсь и чтобы ждал смены. Не могу сказать, чтобы событие меня сильно опечалило, - чувствовал, что сроки этого периода истекают.
no subject
Date: 2025-03-30 06:29 am (UTC)Система категоризации Живого Журнала посчитала, что вашу запись можно отнести к категориям: История (https://www.livejournal.com/category/istoriya?utm_source=frank_comment), Общество (https://www.livejournal.com/category/obschestvo?utm_source=frank_comment).
Если вы считаете, что система ошиблась — напишите об этом в ответе на этот комментарий. Ваша обратная связь поможет сделать систему точнее.
Фрэнк,
команда ЖЖ.
no subject
Date: 2025-03-30 07:20 am (UTC)крайне интересно
no subject
Date: 2025-03-30 08:44 am (UTC)no subject
Date: 2025-03-31 06:32 am (UTC)Тоже семья репатриировалась из Франции
Четыре трети нашей жизни
https://imwerden.de/pdf/krivosheina_chetyre_treti_nashej_zhizni_2017__ocr.pdf
И удачная репатриация руководителя "Младороссов" Казим-Бека
Александр Львович Казем-Бек
https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%B0%D0%B7%D0%B5%D0%BC-%D0%91%D0%B5%D0%BA,_%D0%90%D0%BB%D0%B5%D0%BA%D1%81%D0%B0%D0%BD%D0%B4%D1%80_%D0%9B%D1%8C%D0%B2%D0%BE%D0%B2%D0%B8%D1%87
no subject
Date: 2025-03-30 07:06 pm (UTC)желательно сначала применить принцип историзма. Определить, какая была вокруг обстановка, почему были в то время, в тех условиях те или иные решения.
Во Франции сменилось правительство и началась "холодная война"
см Киберленинка Репатриация советских граждан и участников движения Сопротивления из Франции в СССР
"У меня остались только Жорка и Иван, который знал в лицо одного из гестаповских осведомителей из Дурдана (присутствовавшего при спуске парашютов), и мы хотели его опознать. Кроме того, они способствовали бегству других советских людей из трудовых команд при немецких частях, проходивших по дорогам близ Дурдана. (Всего через наши руки прошло несколько десятков советских военнопленных, которых мы одевали, кормили, укрывали, препровождали на фермы, привлекали в ФФИ,а затем собирали для направления в репатриационный пункт Борегар, после освобождения Франции). Репатриация проводилась с 1944 года в рамках соглашения временного правительства генерала де Голля и Советского правительства. Французская сторона брала на себя содержание будущих репатриантов и доставку их в репатриационные лагеря вплоть до возвращения на родину в обмен на обязательство советской стороны способствовать скорейшему возвращению пленных
французских солдат (насильственно мобилизованных немцами жителей Эльзаса и Лотарингии). По этой причине французские отказывали в праве убежища советским «перемещенным лицам», даже тем, кто сражался в рядах Сопротивления, но не желал возвращаться, справедливо предчувствуя неминуемость репрессий.
Другие, однако, не видели для себя места на Западе и стремились по наивности вернуться на родину. Насколько известно, из «дурданских» советских парней не захотели возвращаться лишь Жорка Шкарбанов и киргиз-учитель Кудайбергенов; они
просто из Дурдана в лагерь не поехали. Накануне отъезда в Борегар на мельнице была прощальная вечеринка, пели русские песни… На следующий день А. А. Угримов поехал их провожать. Он завидовал им, что скоро увидят Родину. Шкарбанов погиб,
а Кудайвергенов впоследствии стал служащим ООН в Нью-Йорке, где встретился в 50-х годах с В. Б. Сосинским и передавал привет А. А. Угримову. 4 ноября 1947 года французские полицейские,вооруженные автоматами и при поддержке четырех танков, положили конец существованию «советского лагеря» Борегар.После этого громкого инцидента, ознаменовавшего начало холодной войны, и высылки группы советских граждан из Франции
25 ноября того же года, СССР объявил о разрыве соглашения о репатриации.
Борегар (Beauregard) — репатриационный лагерь в окрестностях Парижа для бывших советских граждан, оказавшихся во Франции. Таких лагерей было создано во Франции около семидесяти, они формально находились под ведомством французских военных округов, но, пользуясь послевоенной неразберихой и попустительством французских властей, их пытались прибрать к рукам советские военные представители и превратить практически в иностранный анклав (см.: Georges Coudry. Les camps sovietiques en France.
Les Russes livres a Staline en 1945. Paris,1997).
no subject
Date: 2025-03-30 11:33 pm (UTC)Насильственная репатриация в СССР выглядит некрасиво из сегодняшнего дня, но куда было девать эти тысячи непонятно на кого работающих русских?
Разве что в Алжир сослать..
no subject
Date: 2025-03-31 04:45 am (UTC)Даже из русских эмигрантов мало кто имел гражданство, иметь хорошую работу, как у Угримова, было скорее исключением.
И плюс ко всему, они было неплохо вооружены. И во Франции после войны в правительстве были коммунисты. А незадолго до репатриации, их уже в новом правительстве не стало.
no subject
Date: 2025-03-30 06:21 pm (UTC)