jlm_taurus: (Default)
[personal profile] jlm_taurus
...Выдался солнечный мартовский день, особенно очаровательный в русской природе предвесенней поры («весна света»)! Теха просит набить снегом погреб - «отвратительных мальчишек не допросишься». Я вооружаюсь широкой деревянной русской лопатой и с удовольствием кидаю отрезанные глыбы в яму добротного бревенчатого сарая - все естество мое возвращается к моей юности: вот она, Россия, теперь я чувствую ее всеми клетками...

Здесь Теха, хоть шепотом, но все же более открыто рассказывает мне про свою горькую жизнь, как арестовали Ганю, как она узнала о его смерти от истощения в лагере, как началась война и как немцы не дошли до Николиной горы буквально двух шагов - она будто бы даже видела издалека их разведку. В доме стояли наши бойцы-сибиряки. Она рассказывала, сколько наших полегло на лугу возле реки, когда наступали на близлежащую деревню, где немцы с кладбища на горе простреливали поле из пулеметов. Впоследствии, когда я приезжал на Николину гору и ходил зимой на лыжах, а также пешком весной и осенью на краю этого леса по-над лугом, откуда на западе видно село с разрушенной церковью, я всегда вспоминал этот рассказ и думал об этих «бедняжках наших», как о них говорила Теха. Там же, на Николиной горе, и чуть дальше, за лесом, первые братские могилы у Москвы.

Теха как бы стремится открыть мне глаза, но мыслим мы в разных направлениях... Я больше понимаю не с ее слов, а из ее утомленных глаз, выплакавших море горя. На следующий день к вечеру мы возвращаемся. Тесный маленький кооперативный автобус везет нас на станцию. Где-то по пути Теха шепчет мне на ухо: «Посмотри в окно, но незаметно, ради Бога, сейчас мы поедем мимо дачи Сталина», - и сама от сказанного замирает в страхе. В наступивших сумерках я с трудом различаю какой-то высокий забор и строения. «Умоляю, не проговорись - это очень опасно», - еще раз предупреждает она меня, когда мы сходим на станции.

Что-то тяжелое, тяжелое ложится мне на сердце. Все же у дяди Оси легче - там поддерживают мой оптимизм. Однако, как-то при громком упоминании о Сталине у тети Нади исказилось ужасом лицо, и она бросилась закрывать форточку на улицу. До меня дошло: это имя просто так (всуе) называть нельзя. Что они все - больны, что ли, страхом? Как трудно это понять со стороны!
***
...Необыкновенная внешность Нины Павловны сама по себе не сразу расположила меня к ней, а ее острый, пытливый и иронический ум и смелый характер поставили меня при первом контакте в положение настороженности. Она орудовала, как хирург ланцетом, и в несколько минут распорола по швам мои реэмигрантские одежды, подбираясь с динамитом и к моим «спасительным», как мне казалось, установкам. Умудренные многолетним опытом, коренные советские граждане, погладив нас по спинке, без труда ухватывали нас, как кроликов, за уши, и мы дрыгали ногами в воздухе. Такое неприятное чувство и осталось у меня от этой встречи. Когда заговорили о немецких концлагерях, Нина Павловна задумалась и сказала: «А чем это по существу отличается от наших?».

Я искренно возмутился, и хотя я и сейчас считаю, что существенное различие есть, но теперь мне этот вопрос и подход понятны, а тогда были недопустимы. У меня же возник другой вопрос: не провокационные ли это разговоры, среди незнакомых мне людей? И когда Нина спросила моего совета, посещать ли ей Нину Павловну, ввиду того, что о ней кто-то что-то плохое сказал, я посоветовал ей воздержаться (не зря употребляю это мерзкое слово - воздержитесь!). К моему принципиальному оптимизму и «беспартийному» большевизму Нина Павловна отнеслась малоодобрительно-грустно. Но ничего не сказала, ведь все равно я тогда понять был неспособен.
***
Институт зерна. Упорно стараюсь как можно лучше устроиться с работой. Первым делом иду в Институт зерна, с которым переписывался из Парижской мукомольной школы еще до войны; надеюсь отыскать инженеров, приезжавших во Францию в 30-х годах.

Дело было так. К нам в школу к Nuret пришла советская делегация из четырех человек, выехавшая за границу изучать мукомольное дело. Три еврея - Хусид, Тульчинский и еще один кривой (самый, как мне показалось, умный) Шапиро, и один русский - Сороковой.

Прежде всего, я был поражен чистотой их русского языка и русской манерой держаться. В то время я активно выписывал из Советского Союза всю специальную литературу и хорошо ее знал. Много было интересного, нового, смелого, но много и путаного, незрелого. Часто сквозь технику и технологию проглядывала политика, вернее, политическая тенденция. Часто выводы не соответствовали материалу или плохо были с ним увязаны. Была и такая довольно толстая книга под названием «Американские помолы» с невероятным количеством цифровых данных, таблиц, графиков и прочим. Впечатление было такое, что ими хотят раздавить читателя, ошеломить, ошарашить. Где-то что-то не сходилось, и когда я начал проверять расчеты, то нашел кучу грубейших ошибок.

Такая небрежность поставила сразу под сомнение весь приведенный материал. Наконец, я нашел таблицы, в которых все так было перепутано, что разобраться в них было вообще немыслимо. Я составил подробную сводку этих недочетов и послал с письмом проф. Кузьмину, директору Института зерна. Получил от него ответ, меня поразивший. Он отмежевывался от этой книги и вообще откровенно жаловался мне, за границу, эмигранту, на условия, в которых ему приходится работать - письмо его был пессимистично и горестно. Вскоре он умер.

Так вот, делегация привезла и преподнесла нам ряд книг, почти все уже мне известные, среди которых и «Американские помолы». Причем преподнесла с некоторым высокомерием: вот-де, как мы шагаем вперед. У Нюрэ, в его небольшом кабинете, где мы с трудом умещались с ним вдвоем, не было ничего, что могло бы поразить посетителя, и сам он своей чрезмерной скромностью скорее даже обескураживал собеседника. Когда советские товарищи достаточно выговорились, я спросил их, изучили ли они сами те книги, которые привезли. Они, конечно, ответили утвердительно. Тогда я попросил у них разрешения задать им несколько вопросов по книге «Американские помолы» и для начала просил разъяснить путаную таблицу.

Они, было, взялись бойко, но, хорошо подготовленный, я их тут же сбивал, и обстоятельно. Красные, пыхтя и потея, споря между собой, они вчетвером мучились перед нами с этой таблицей, не находя выхода из головоломки. Пожалев их, я наконец сам разъяснил им, что мог, и они сдались. Тогда я показал и все остальное. Так как это было проделано тактично и доброжелательно, то после этого случая отношения между нами установились самые хорошие, и о пускании пыли в глаза не было больше и речи. Я водил их по Парижу, помог им существенно, чем мог, в собирании интересующего их материала. Мы даже говорили довольно свободно и на политические темы.

Когда я, созвонившись, пришел в Институт зерна на Дмитровское шоссе, то узнал, что Хусид - замдиректора института, а Шапиро - замминистра заготовок, в ведении которого находится институт. Тульчинский же работает где-то в машиностроении, а про Сорокового отмахнулись (понимай: посадили или сбежал...)

По моим работам меня в институте хорошо знали. Директором института была Наталья Петровна Кузьмина, дочь известного профессора, женщина сдержанная, строгая, но ко мне расположенная. Меня водили по лабораториям, мельнице - скорее, как иностранца, и после скудных, мизерных средств, отпускаемых на опытное дело во Франции, я был поражен оборудованием и размахом работы этого института. Мы с Нюрэ о таком и мечтать не могли. Кузьмина и Хусид рекомендовали мне добиться приема у Шапиро, и я написал соответствующее заявление с просьбой о трудоустройстве на работу по специальности. Это было нелегко. По тогдашнему стилю министерской работы такого начальника надо было ловить с утра и до часу-двух ночи. Длилась эта атака, наверное, не меньше двух-трех недель. Я проявил большую напористость. Наконец, около двенадцати часов ночи секретарь мне сказал: приезжайте сейчас. В министерстве на Чистых прудах было пусто, но не совсем - еще бился замедленный пульс в ритм ночного дыхания великого Отца.

Шапиро тут же меня принял в просторном кабинете с коврами на полу и большой картой Советского Союза во всю стену. Принял очень просто, как старый знакомый. Я извинился за настырность, с которой добивался видеть его. «Так и надо, правильно делали, извиняться должен я; но понимаете, я не мог Вас принять, пока не получил необходимые сведения. Переселенческий отдел вынес положительное решение, и теперь я могу с Вами говорить конкретно».

Шапиро мне сказал, что для начала предлагает мне должность зам-главного инженера очень крупной мельницы в Саратове, что дает мне возможность освоиться с обстановкой, с условиями работы, не неся большой ответственности. Затем, после такого практического стажа, он постарается перевести меня на работу в Институт зерна в Москве. Сразу этого делать нельзя.

Эти доводы показались мне вполне обоснованными и приемлемыми; я сразу согласился. Он сказал, куда и как мне обратиться в главк, куда он тотчас даст соответствующие указания. Затем мы просто побеседовали, как добрые знакомые. Он не забыл о помощи, которую я оказал им в Париже, был очень ко мне расположен и произвел на меня приятное впечатление. Больше я его никогда не видел: вскоре он погиб в автомобильной катастрофе.

От жизни у дяди Оси и тети Нади у меня сохранилось чувство огромной благодарности за теплоту, заботу, ласковое, внимательное отношение, помощь и совет. Они спокойно терпели все наши реэмигрантские невольные бесконечные бестактности - многочисленные телефонные разговоры вне установившихся правил опасаться всего. Особенно им, при полной замкнутости их жизни вообще, это было нелегко. Исключительная чистота, честность, скромность этих двух людей, стопроцентных интеллигентов с особым, свойственным им чувством собственного достоинства, заставили их как-то совершенно уйти в себя за стены их маленькой семейной крепости.

Наконец, я взял билет на Павелецком вокзале, простояв в очереди где-то на задворках полдня. Теснота, неустроенность и захламленность и самого вокзала, и всей территории вокруг поразили меня. Контраст с европейскими вокзалами прямо-таки разительный. Не вокзал столицы огромной страны, а какой-то полустанок. Простился я с папой (он сильно простудился и еще не поправился) и с Гаркави, взял свой сундучок и рюкзак - совсем налегке. Проводила меня до вагона Женя, с которой мы тепло простились. Кажется, я приглашал ее приехать в Саратов в гости, кататься на лодке по Волге.

Трест на территории огромной мельницы № 2 на улице Чернышевского, на берегу Волги; это бывшая мельница немца Шмидта, что и видно по кирпичному зданию с зубцами и башней. У ворот военизированная охрана гложет воблу на газете, на дворе невероятная грязь. Начальник треста, тот самый, принимает меня сразу. Любезен, заботлив. Через некоторое время является директор мельницы, мой непосредственный начальник, Бибиков. Осанистый, мощный, гладкий мужчина с красивым русским лицом - типичный командир производства. Этот на меня смотрит с любопытством и несколько насмешливо. Я держусь просто, слишком просто (думаю - так именно и надо), уважения не внушаю, вида нет, одет бедновато: в бранденбургском обмундировании.

Вызывается бухгалтер, чернявый, малосимпатичный малый; ему поручают устроить меня у хозяйки, где он проживает тут недалеко. Идем прямо туда. Из грязи улицы вступаем на крыльцо русского деревянного дома. Входим. Внутри чистота, но воздух спертый. С умилением гляжу на русскую печь, на самовар. За первой комнатой, кухней и спальней хозяев - вторая, с фикусами, светлая. Кроме пустого стола, двух кроватей и стульев, нет ничего. Тут спит бухгалтер, тут буду спать и я. Хозяйка довольно толстая, хозяин костлявый, высокий старик-волжанин, окает. Ну что же, на первое время можно и так, пока не устроюсь лучше. Договариваюсь. Вот бухгалтер мне не нравится... Главное теперь - взяться за работу, взяться как следует. Теперь вся надежда на нее, и я уверен в себе.

Так начался период моей жизни, который я признаю самым тяжелым. Я бы поехал еще на Воркуту посмотреть, что с ней стало, а о Саратове и думать не хочу.

На следующий день иду на мельницу и знакомлюсь с сослуживцами. Зам. директора почти однофамилец - Угрюмов, высокий, очень мрачный товарищ, непонятно из какого теста сделанный, футляр герметический. Главный инженер, еще сравнительно молодой, почему-то в военной форме - капитан. Он мне сразу говорит, что в ближайшее время переводится куда-то в другое место, не проявляет никакого желания ввести меня в курс дела. Помощник крупчатника: молодой, худой, бледный, болезненного вида человек, весьма нервический, уделяет мне больше всего времени. Он мне симпатичен, но, видно, замученный. О крупчатнике (который в данный момент хворает) говорит с большим уважением. Впоследствии я познакомился и с ним: пожилой, грузный мужчина, из умных мужиков, держался от меня подальше.

Это был настоящий,типичный крупчатник, видимо, еще старой, дореволюционной школы. Как-то раз я его очень смутил. Мельница пускалась в ход, я прошел по этажам посмотреть. Выхожу к рассевам и вижу: ходит между ними мой крупчатник и мелко крестит машины и углы. Он меня не замечает, а я гляжу с умилением на странное сочетание техники и мистики. Действительно, казалось, что невидимая нечистая сила в виде множества мелких бесов, вызывающих заторы, завалы, обрывы ремней, поломки и прочее, как крысы удирает из-под вертящихся огромных кузовов рассевов. А он все ходил, крестил и пришептывал что-то - не то молитвы, не то заклинания. Когда он увидел меня, я рассмеялся доброжелательно и что-то ему милое, сочувственное сказал. Но он покраснел, насупился и стал вести себя со мной еще более отчужденно, даже загадочно. Наверное, ему было очень неприятно, что я нечаянно заглянул в его нутро.

Внешне весьма мило меня приняла секретарь директора - вполне интеллигентная, еще не старая дама, явно из «бывших», говорившая даже немного по-французски (училась еще в дореволюционное время); но она явно носила маску «жизнеутверждающей бодрости и веселости» с оттенком сознательности и «начеку» - все как надо!

В плановом отделе работал пожилой, худой человек, совершенно стародавнего склада и с хорошо звучащей фамилией, по виду похожий на бедного эмигранта из военных, где-нибудь на окраине 15-го округа Парижа. Он, собственно, единственный проявил ко мне впоследствии простые теплые человеческие чувства и живой интерес к моей жизни и судьбе. За что я ему и по сей день благодарен. Его слабые и осторожные попытки снять с моего носа розовые очки были безуспешными, тем более что они постепенно темнели как бы изнутри, а я бессознательно и сознательно поддерживал их внешний оптимистический вид как спасительный.

В столовой мельзавода меня познакомили с буфетчицей, которая поначалу сервировала мне отдельно, как начальству. Но то ли я держал себя слишком демократично (мне была неприятна эта обособленность), без соответствующего апломба, то ли обстановка вокруг меня создалась «не та», — вскоре я попросту начал становиться в обычную очередь, вместе с рабочими, и ел то же, что и они: щи да каша - пища наша. Этому, видимо, способствовало и то, что я выписал себе рабочий халат (чтобы всюду нос совать), а высшее начальство, к которому я все-таки принадлежал, как я потом заметил, по цехам ходит в обычной одежде, но не пачкаясь, для поддержания вящего авторитета.

В общем, я стал знакомиться с мельницей самостоятельно. С принципами современной советской «прогрессивной» технологии я был знаком давно по литературе. В этих книгах нас и до войны в Ecole de Meunerie поражали действительно прогрессивные направления и исследования в области мукомольного дела в СССР в сочетании с отвратительной печатью на немыслимой бумаге, из которой можно было вытаскивать щепки. Все же я только теперь увидел чисто русские противоречия, как бы пропасть между теорией и практикой.

Территория завода невероятно захламлена, грязна, неопрятна. Всюду строгости и призывы к порядку, и всюду немыслимый беспорядок. Посреди двора стоит примитивнейшая уборная, к которой и приблизиться страшно. Всюду видна техническая самодеятельность и импровизация, то есть много мероприятий, задуманных, может быть, и целесообразно, рационально, но выполненных местными средствами, без должной специализации, тщательности, отработанности, характерной для западноевропейской техники. Одним словом, всюду я наблюдаю то, что немцы презрительно называют «russische Wirtschaft» (Российское хозяйство (нем.). Образно говоря, все это как бы не настоящий мост, а понтон, паром, временная переправа.

При всем этом нельзя сказать, чтобы для меня прошли незамеченными те прогрессивные тенденции в технологии и в методах контроля, которые, несомненно, имелись. Но мне приходилось разгребать навозную кучу, чтобы обнаруживать «жемчужные зерна», не уподобляясь, однако, тому петуху, который не знал им цены. Внутри самой мельницы не было и тени того лоска, который обычен для такого рода предприятий во Франции и в Германии, но все было довольно опрятно, хоть и грубо; все вертелось. Станки крутились со сверхамериканской быстротой, но натужно выли и тряслись на недостаточно устойчивых основаниях перекрытия. Конечно, это сильно повышало их производительность и давало значительную экономию производственной площади. По-видимому, и потребляемой энергии; однако долговечность машин соответственно снижалась очень сильно.

Я, как обычно, стал тщательно выверять схему помола по характеру, качеству и направлению промежуточных продуктов, зная по опыту, насколько на самом деле схема может отличаться от той, которая нарисована на бумаге. Но именно этой нарисованной схемы я никак не мог добиться получить на руки, даже поглядеть на нее, по самым различным и не понятным для меня причинам - видимо, проявляли бдительность. Я преследовал цель - установить весь технологический процесс, понять его, критически проанализировать, обнаружить недостатки, логически их обосновать и исправить. В этом деле я знал себе цену и, согласно моей логике и опыту, не сомневался в том, что в данной области мне обеспечено широкое поле деятельности.

Впоследствии от рабочих мельницы услышал, что мое поведение на первых порах вызвало среди них удивление: для заместителя главного инженера необычно так вникать в помол. Обходя цеха и отдельные здания, я удивлялся различному уровню культуры труда и техники. Как на геологическом разрезе, можно было наблюдать слои первичной, почти «доисторической» эпохи, остатки дореволюционной немецкой цивилизации, неровные нагромождения пятилеток, вынужденные мероприятия периода войны, последние достижения...

Так, например, на крайних флангах поражали европейская чистота и аккуратность машинного зала, профессионально-культурный вид механика и машиниста - и разгрузка железнодорожных вагонов с зерном вручную женщинами, одетыми почти в лохмотья и с повязанными до глаз платками от густой зловредной пыли. Эти несчастные встретили меня злобным отменным матом (от женщин услышал впервые) и такими насмешками, что я поспешил удалиться. Когда же я при директоре и других руководящих товарищах упомянул о них с жалостью, сказав: «бабы на разгрузке», то меня наставительно и строго поправили: «У нас такое неуважительное название "бабы" не употребляется. У нас говорят "женщины" (и подразумевалось: учти, мол, реэмигрант!)».

О том, что я раньше, даже в детстве, никогда не видел женщин на таком тяжелом рабском труде, в таких ужасающих условиях (я не думаю, чтобы в это пыли, насыщенной острыми, вредоносными частицами остей можно проработать постоянно больше года, не став инвалидом), - им и в голову не приходило, и мое скромное замечание по этому поводу было встречено весьма холодно.

Лаборатория была неплохо оснащена, но помещалась в бревенчатой, покосившейся избе. Молодые девушки работали там, как у станков, на конвейере непрерывно, а красивая дородная завлабораторией держала себя барственно-уверенно. Анализы шли густым потоком, и цифры заполняли бесчисленные колонки форм. На самой мельнице и вальцевые, и рассевные - были все женщины в мужских комбинезонах. Только в мехцехе и на погрузке были мужчины, да на командных должностях. Все это было для меня непривычно, ко всему я внимательно присматривался, нащупывая точку опоры для своей будущей работы. Через некоторое время меня вызвал директор и, поговорив о том, о сем, сказал: «Даю вам месяца полтора, чтобы осмотреться, а потом... потом буду шкуру снимать», - и положил большие кулаки на стол. Я усмехнулся: «Зачем же шкуру снимать? Я в капиталистической стране работал, с меня шкуру не снимали, а здесь тем более буду работать добросовестно - такая угроза мне ни к чему». «А потому, - возразил не-дурак Бибиков, - что с меня шкуру снимают».

Так, значит, это система, впервые понял я, но от этого мне легче не стало. (При такой установке не мудрено стать шкурником!). Потом Бибиков позвал меня к себе в гости домой, что скорее удивило. Жена полная, гладкая, молчаливая. Обед был обильным. Помню, поразил меня маринованный или моченый арбуз, которого я до тех пор никогда не ел. Этот арбуз мне очень не понравился. За столом Бибиков расспрашивал меня о моей жизни за границей, о моих впечатлениях по возвращении в Россию. Я рассказывал, но контролировал себя во всем.

На вопрос, как я сравнительно оцениваю жизнь и развитие там и тут, я ответил так: «Головой мы ушли в будущее вперед и опередили их, а задом отстали еще сильно». Это его озадачило: «Как так?» Я пояснил свои соображения и наблюдения о расхождении теории и практики. Во время войны Бибиков сам ездил по Европе, но что он из этого вынес и вынес ли что-либо, для меня осталось неизвестным. Когда он говорил о своем положении на мельнице, у него вырвалось: «Эх, власти не дают!». И с раздражением отозвался о начальнике треста, еврее (на верхах явно уже готовили тогда почву для антисемитской кампании...) Никакого взаимопонимания или сближения этот обед не дал; видимо, вовсе не с этой целью и был организован. Судя по всему основной вопрос, который терзал душу Бибикова, - была власть, жажда власти, ревность.

Еще через некоторое время Бибиков попросил меня сделать проект дополнительных железнодорожных путей на территории. Я сказал, что этого делать не умею, надо обратиться к железнодорожникам. С усмешкой Бибиков заметил: «У нас инженер должен уметь все». «Все можно уметь делать только плохо», - возразил я. Но это ему не понравилось: постепенно наши отношения не только не улучшались, но ухудшались.

Еще через некоторое время он поручил мне выяснить, почему не сходится баланс продукции: высок процент «потерь». За это я взялся горячо, но сразу же натолкнулся на непреодолимые трудности, в основном, с людьми. Каждый мой шаг встречал активное и пассивное сопротивление. И тут, мне кажется, были две причины: одна заключалась в том, что такой контроль никому не нравился и никому не сулил облегчения в работе, а другую надо искать во взаимной, систематической недоброжелательности, подозрительности, неуважении друг к другу.

Каждый (от начальника цеха до рабочего) хочет продемонстрировать свое «я» в неподчинении другому. Иными словами, естественная, не унизительная, по доброй воле дисциплина отсутствует полностью. Видимо, всюду нужен нажим, страх или какой-то авторитет, который я завоевать здесь не умею. Невольно вспоминаю, как это легко давалось мне во Франции, мне, русскому среди французов. Мне досадно, что этот большой опыт мне здесь не помогает, скорее, он мне мешает - все не так, все как бы наоборот.

Надо было проверить все межцеховые автоматические весы. Оказывается, такая проверка требует присутствия всех заинтересованных и ответственных лиц и составления актов со снятием и накладыванием пломб. Мне невдомек, что акта все чураются и никто не желает к этой горячей сковороде прикладывать руки. АКТ! А за актом-то ведь и прокурор проглядывает! Назначаю час проверки. Никто не приходит: одного найти нельзя, другой в это время не может; потом этот приходит, а того нет, тогда первый ждать не хочет и уходит, а когда приходит второй, то первого уже нет и так далее... Пломбы и щипцы где-то в сейфе заперты, их тоже достать непросто, а не сняв пломбы, ничего не проверишь. Словом, всюду препоны! Очень быстро эта процедура и у меня отбивает всякую охоту повторять ее. А надо. Одним из факторов «потерь» является влажность продуктов. В лаборатории были целые тома цифровых данных, разобраться в них было нелегко, на мои вопросы отвечали неохотно.

Одним словом, мои дела продвигались очень туго. Я чувствовал, что у всех другая какая-то забота: я как бы вижу только надводную часть айсберга, а есть еще подводная, основная, о которой никто не говорит. Но в чем дело, я не понимал... А люди несли тяжелую ответственность - не стать виновниками каких-нибудь «преступных» нарушений. Через некоторое время это дошло и до моего сознания. Розыск «потерь» в мукомольном деле - задача довольно деликатная, вопрос идет о 0,5%, самое большее об 1%. Но при переработке пятисот тонн в сутки это составляет от двух до пяти тонн ценного продукта! Есть о чем подумать!

И вот, систематически проверяя все отходы, я заметил, что часть зерновой сечки из очистительного отделения просто высыпается через дырявое окно в глухой закоулок грязного двора. Как ни мала эта потеря, все же и ее учесть надо. Как раз в этот день было производственное совещание с Бибиковым, и я высказал свое удивление по этому поводу, но сразу же заметил, что мое выступление пришлось некстати. Мне показалось, что все на меня недовольно посмотрели и ничего не сказали. Я изумился. Но потом я убедился, что эта куча отходов была ценным источником поощрения рабочих и персонала при производстве различных работ, иначе говоря, своеобразным дополнительным фондом зарплаты и премиальных, которым директор мог пользоваться, что при ограниченности его возможностей было немаловажным фактором. И так, куда ни сунься, все получается боком.

Один раз вдруг почему-то главный инженер и крупчатник проявляют необычный и удививший меня своей внезапностью интерес к тому, как работают на мельницах во Франции. Я охотно отозвался. Сели втроем за стол, и они стали по очереди задавать мне вопросы. Однако, это больше было похоже на экзамен, чем на беседу с целью что-то новое узнать. Я уже тогда подумал, не Бибиков ли им поручил меня проверить. А может быть, и не Бибикова тут была инициатива.

...негде побыть одному, все время на людях. На работе тоже нет ни своего стола, ни стула. Встаю утром по радио, слушаю зарядку, и с тех именно пор она мне опротивела до последней степени. Это вставание вместе с бухгалтером при громкоговорителе, под фикусами, в душной, не проветриваемой комнате почему-то мне особенно врезалось в память как нечто очень отвратительное. С хозяевами отношения прохладные - им мои европейские манеры в быту, видимо, не нравятся; я часто отказываюсь садиться выпивать с разными людьми, которые к ним заходят. Я как-то их стесняю. Обнаруживаю при этом, что они предоставляют свою комнату для любовных встреч и пьянок. Отвратительное зрелище пьяных баб, молодых и старых, меня отталкивает.

Живу до предела скромно, стараюсь не тратить денег - хоть что-нибудь накопить к Ирининому приезду на устройство. Но и с выдачей мне зарплаты какая-то заминка - ведь у меня все еще нет паспорта и прописки. А в милиции тянут и тянут: чувствую, и здесь что-то у меня не клеится; у других реэмигрантов как будто такой проволочки не было. Но прохожу медосмотр в военкомате и получаю военный билет, в которой в одной графе написано «необучен», а в другой (со слов): «проходил службу в нерегулярных частях освободительного движения Франции, командир отряда разведки; лейтенант, с 1.1942 по октябрь 1944 гг.». И дальше в графе наград: «Франц. военный крест, приказ по бригаде 13.2.46 г.».

Пасха в том году выпадала на третье мая, а Страстная Пятница -на первое. Я постом несколько раз бывал в церкви, но не говел, как-то с мыслями собраться не мог. В пятницу же с утра стали готовиться к демонстрации. Из склада вынесли транспаранты и портреты на палках, которые раздали. Все это странным образом напоминало крестный ход с иконами и хоругвями, только наоборот совсем. Люди собирались вяло, неохотно; иные прямо выражали свое неудовольствие. Я был рядом с помощником крупчатника и его женой. Он нес на руках свою маленькую дочку. В руках у многих были сухие голые прутья и ветки еще без листьев, с привязанными на них аляповатыми бумажными цветами.

И теперь так делается, но у меня это вызывает всегда печальное и гнетущее чувство насилия над природой: еще холодно, еще не пора почкам распускаться! ан нет -надо, чтобы ветки жизнеутверждающе цвели; и вот на них налепляют ложные цветы, и вот они обманно цветут и придают всей процессии вид неестественный, тоскливый. Наша колонна подошла к центру города и долго ожидала очереди. Прошли войска, прошли части НКВД в васильковых фуражках. Наконец и мы двинули к трибунам, а затем мимо них буквально пробежали (злые языки говорят - это мера предосторожности: все может быть!). Усталые, вернулись домой поздно. На улицах хоть еще и холодно, но уже сухо, пыльно, всюду орут громкоговорители.

Вечером на мельнице был организован праздник в честь Первого мая, и, вместо того, чтобы пойти в церковь поклониться Плащанице, я счел нужным на него пойти. Там были и закуска, и выпивка. Я даже с секретаршей директора плясал русскую вприсядку, что у меня всегда хорошо выходило; хотел показать - вот-де, мы какие из Франции, как русскую лихо пляшем! (Тоже патриотизм свой демонстрировал). Имел успех, и один из рабочих спьяну подскочил ко мне и... поцеловал мне руку, чем немало меня смутил.

Но в глубине души у меня было нехорошо - надо было мне не плясать, а Богу помолиться. Впоследствии я это часто вспоминал как некую измену, и это сознание тоже, может быть, помогло мне перенести обрушившееся на меня несчастье. В Страстную же Субботу, после обедни, я пошел к Варягину, где мы пекли с ним куличи, вместе с его хозяйкой, в большой русской печи в подвальном этаже. Вокруг нас бегала ее молоденькая внучка и все напевала: «Первым делом, первым делом - самолеты! Ну, а девушки? А девушки потом!». На заутреню в церковь, кажется, не попали, народу была пропасть. Разговелись у Варягина, у него же я и остался спать на топчане.

С меня же еще «шкуру не снимали», но происходило, пожалуй, нечто худшее - я почувствовал, что мною вообще перестают заниматься, что вокруг меня образуется пустота. Между прочим, меня сделали ответственным за противопожарную безопасность, и я должен был привести в порядок автоматическую противопожарную систему, подобную той, которая была у Клеше в Аннеси. С этой установкой я был знаком. Трубы водопровода оказались все насквозь ржавыми, их надо было заменить, но труб не было. При испытании одной термоголовки оказалось, что система вообще не работает: сирена не гудит и вода не подается.

При разговоре с механиком я наткнулся на непреодолимое сопротивление - никто ничего делать не хотел. Желание взяться за дело появилось у них только после разговора с директором, который им что-то обещал. Но я уже понял, что проконтролировать их работу я все равно буду не в состоянии, да и вообще они не скрывали своего пренебрежительного отношения ко мне. А нормировщик, как фокусник, выкладывал мне то такие, то иные цифры, в которых я ничего понять не мог.

Аварии. Тут еще случился ряд удивительных, небольших, но знаменательных для меня событий. Явилась пожарная инспекция. Наш начальник охраны (этакий бравый командир в стиле Чапаева) продемонстрировал полную исправность противопожарной системы: сирена вовремя завыла, и вода пошла куда надо... Когда инспекция ушла, я попросил повторить эксперимент, но сам наблюдал внимательно, и... ничего не получилось. Потом я узнал, что просто-напросто один наш пожарник в нужный момент нажал на кнопку и пустил воду. Я доложил об этом нашему директору, но, кроме неприятности, ничего для себя не получил, а начальник охраны стал смотреть на меня волком. Затем при разгрузке баржи с зерном его не хватило по весу, составили акт, явился следователь, меня спросили, я что-то не так сказал про весы, директор на меня обозлился.

Наконец, произошла крупная авария. К открытию навигации всю зиму готовили подвижную эстакаду от разгрузочной баржи, оснащенной разной соответствующей техникой для разгрузочных работ и транспортировки зерна в закрома. На барже были установлены ковшевые подъемники (нории), перекидные ленточные разгрузчики и прочее, и прочее. Баржа должна была перемещаться вместе с убывающим уровнем воды в Волге, а за ней должны были наращиваться ленточные транспортеры эстакады, устанавливаемой на деревянных столбах.

Чтобы укрыть от непогоды высокие зерноподъемники на барже, механизаторы-рационализаторы заключили их в пирамидообразную башню, обшитую со всех сторон досками, не подумав при этом о том, что это создает огромную парусную поверхность. И вот как-то вечером после работы я зашел выпить кружку пива в пивную палатку недалеко от мельницы... Вдруг все потемнело, мгновенно поднялся ураганный шквальный ветер, весь город скрылся в облаке густой пыли, послышался грохот срываемых кусков кровли, вывесок, ставней, заборов. Потом грянул гром и хлынул ливень. Через полчаса буря пронеслась, но тут же стало известно, что нашу баржу сорвало с якорей и потащило от берега.

Баржа поволокла за собой эстакаду с лентами, роликами, электродвигателями - все оказалось в воде. Создалось ЧП! Все начальство на берегу, и военный приказ «восстановить положение в 24 часа», ибо стоят баржи с зерном, которые необходимо разгружать немедленно. Увидав случившееся, я глазам своим не поверил: 24 часа! Что можно сделать за такой срок. «Командуйте, е... в... мать!», - заорал на меня Бибиков. Но тут сказалось мое европейское воспитание - в таких условиях, при такой логике, такой грубости - я ничем управлять не мог. Я было сгоряча повернулся и ушел, но потом сразу вернулся на место происшествия, разделся и полез вместе с рабочими в воду доставать со дна оборудование.

Кто-то нырял, кто-то тащил; висел густой мат, и моя неумелая самоотверженность никем не была оценена. Наконец, один старый плотник, тесавший что-то топором, которому я попытался дать какой-то совет, сказал мне зло: «Идите лучше отсюда нах... Вы только мешаете». Но все же я, как и все, провозился до утра. И что же? Когда я, после обеда, поспав немного, вернулся к берегу, эстакада работала! Вот тут я понял, что это не работа на производстве в европейском ее понимании, а фронт, и люди действуют, как на войне и по военной логике: «взять переправу любыми средствами!». И взяли, и не впервые. Да, такое возможно только в России. Нигде не построили бы так доморощенно, «на соплях», так негодно, подобную установку; но и нигде ее так быстро не восстановили бы, и нигде бы она не смогла работать в таких, теперь еще худших, условиях... Но работала.

Все это очень похоже на переживания маркиза де Кюстина (первая половина XIX века): он думал, что пропал, когда в лесах между Ярославлем и Нижним Новгородом сломалось колесо. Но мужик вырубил березовую жердь и задвинул ее под коляску так, что маркиз и без колеса добрался до цели!..

Мои акции падали, падали. Мало того, что я все больше и больше чувствовал себя в этой обстановке дураком; я стал понимать, что такая роль дурака, на которого можно свалить ответственность за все неполадки (неточность весов, аварии, пожар и прочее), - может устроить многих. Я начал чувствовать над головой груз уголовной ответственности, а в связи с этим тоже заразился желанием ее избежать, то есть уйти из гнилого места, где рано или поздно меня ждет катастрофа. Ведь как только начну тонуть, все на меня сразу все и свалят. С горестью убеждался я, что ни своих знаний, ни опыта применить здесь не могу. Я решил съездить в Москву, поговорить там, и стал просить отпустить меня в виду приезда туда семьи. Из главка пришел отказ.

Date: 2025-03-29 05:58 pm (UTC)
From: [identity profile] lj-frank-bot.livejournal.com
Здравствуйте!
Система категоризации Живого Журнала посчитала, что вашу запись можно отнести к категориям: История (https://www.livejournal.com/category/istoriya?utm_source=frank_comment), Общество (https://www.livejournal.com/category/obschestvo?utm_source=frank_comment).
Если вы считаете, что система ошиблась — напишите об этом в ответе на этот комментарий. Ваша обратная связь поможет сделать систему точнее.
Фрэнк,
команда ЖЖ.

May 2026

S M T W T F S
      1 2
34 567 89
1011 1213 1415 16
17 18 19 20 21 2223
24252627282930
31      

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 1st, 2026 11:07 pm
Powered by Dreamwidth Studios