jlm_taurus: (Default)
[personal profile] jlm_taurus
...Я вышла на улицу с вопросом, где учат писать сценарии. Спросила кого-то в школе, но в Херсоне, зажатом между Днепром и степью, слова такого не знали ни учителя, ни соученики. В последнее лето перед окончанием школы я засела в читальном зале городской библиотеки – читала толстый “Справочник для поступающих в ВУЗы”. И нашла это слово. Там же была строка с информацией, что на сценарный факультет принимают при наличии двух лет рабочего стажа. Работать я не хотела, но где-то нужно было брать деньги – хотя бы на краски, кисти, бумагу, “общие тетради”. Других нужд не было. Еды хватало на колхозных полях за городом, где после сбора урожая комбайном можно было собрать еще один руками. Оттуда мы с друзьями тащили картошку, помидоры, кукурузу, подсолнухи. Остальное произрастало на дачах друзей на Днепре.

Я поработала немного художником в больнице – рисовала красивые графики о победе над недугами и стенгазеты об остальных успехах. Недолго санитаркой в лаборатории Портовой санитарной станции, где передавила так много тонкого стекла, что меня выгнали. А кино, которое я готова была делать, не было нигде. Ближайшая киностудия была в Одессе, до Одессы ходил автобус, а летом корабль на подводных крыльях. Там же, в Одессе, было Художественное училище, учеба в котором засчитывалась как рабочий стаж. Я подалась в Одессу, поступила в училище и в восемнадцать лет дипломированным специалистом стояла перед начальником Отдела кадров Одесской киностудии с заявлением на единственную вакантную должность маляра цеха ДТС – Декоративно-технических сооружений. Меня приняли.

В сумерках во внутреннем дворике гостиницы “Лондонская”, что выгибалась подковой за спиной дюка де Ришелье, я вышла на первую съемочную площадку с книжкой режиссерского сценария в руках, где было расписано, кто что делает в кадре, и впервые впрямую наблюдала, как строчки на бумаге становятся фильмом. Худенькая безымянная девочка на сцене Летнего театра на Приморском бульваре срывающимся голосом выводила “Белеет парус одинокий” и не знала, что входит в историю мирового кино. Шли съемки финальных сцен ленты “Долгие проводы”, которая в ту пору называлась “Быть мужчиной”.

Фильм вышел в прокат, его показывали неделю в кинотеатрах, а потом закрыли “по требованию народа”. На проходной студии повесили приказ Госкино Украины, из которого следовало, что фильму конец. Стало обидно: столько людей старалось, даже я, и теперь все исчезнет?

...Серега Гашев, комсорг киностудии собрал в кабинете директора студии Геннадия Збандута комитет комсомола студии, рассказал о приказе Госкино и велел всем подготовиться к партсобранию, на котором покажут фильм и обсудят. Нам велено было поддержать позицию Госкино. Я дослушала Серегу и сказала, что если кто-нибудь выступит, я расскажу все, что сейчас здесь произошло. Збандут молчал, но все видели, как вспыхнули его глаза одобрением. Гашев помялся и добавил, что каждый, конечно, волен поступить так, как считает нужным.

Помню партсобрание. Строгая женщина – парторг – Ефросинья Левченко, Фрося, плакала весь просмотр, всхлипывая и сморкаясь. Так же, как главная героиня, которую играла Зинаида Шарко. Но зажегся свет, парторг утерлась, и деловито сказала строгие слова о чуждом народу кино. Остальные промолчали и понуро пошли к выходу.

Нужные два года истекли, можно было подавать документы во ВГИК. Я пришла к Збандуту просить рекомендацию во ВГИК. Не мешкая, он подписал ее, искренне пожелал успеха. Вызвал Сережу Гашева – поставить вторую подпись. Третья – подпись Фроси.

В Москве мои странички прочли и на этот раз пригласили меня. Чтобы “познакомиться подробнее”, как я прочла четверть века спустя, когда выбрасывали архив Кафедры кинодраматургии. Кто-то позвонил мне, и я чудом успела забрать свою папку. Так мне попал в руки Отзыв на мои работы педагога Людмилы Александровны Кожиновой. Она предложила вызвать меня.

Маляр цеха ДТС, я строила декорации для разных фильмов или была на подхвате, если что где отвалится. “Долгие проводы”, “Робинзон Крузо”, “Поезд в далекий август” – помню покадрово. Вера Кинша, ассистент по актерам Петра Тодоровского и Киры Муратовой, давала мне ключ от своей комнаты в “Куряже”, где я в тишине могла писать. Когда до экзамена во ВГИКе остался не день, а ночь, я сидела во дворе в песочнице, где собирались на перекур обитатели “Куряжа”.

...я позвонила бабушкиной сводной сестре – актрисе Третьей студии МХАТ Наталье Касьяновой, и поехала к ней в Останкино. Через две недели, когда десять экзаменов были позади и на бумажной простыне на стене напротив моего имени вытянулся ряд красных пятерок, я услышала шепоток в спину:– Любовница директора Одесской киностудии. Я не обернулась. Но когда появилась последняя пятерка и мой статус возрос до “любовница Кулиджанова”, я обернулась и спросила барышень у окна: Кулиджанов – это кто?

Лев Кулиджанов был известным режиссером, возглавлял Союз кинематографистов, но я этого не знала. Барышни промолчали, а я отметила, что московские от одесских отличались невозмутимым бесстыдством во взоре.

Последним экзаменом было “Собеседование, имеющее целью выявить общий культурный уровень поступающего”, как это называлось. Группа незнакомых людей за длинным столом задала мне массу вопросов – о футболе, любимых поэтах, море в Одессе. Мила, имени которой я еще не знала, сидела с краю. То и дело выходила и возвращалась. Наконец, она дождалась паузы, взяла большой альбом репродукций и принялась листать его, закрывая ладонью подпись внизу. Кто? – быстро спрашивала она имя автора картины. Я – выпускница Художественного училища – бегло называла имена художников.

В сентябре мне вручили студбилет ВГИКа. Декан факультета Екатерина Заслонова выступила перед новенькими с извинениями: из-за пожаров, которые нанесли урон сельскому хозяйству, деньги на погашение убытков были переброшены с образования. Программу, на которую прежде отводили пять лет, нам предстояло освоить за четыре. Я так откровенно обрадовалась, что на меня покосились и однокурсники, и декан. С первого дня во ВГИКе я принялась писать сценарии для всех режиссеров – игровые, документальные, научно-популярные. Интересно было попробовать все: немые и звуковые этюды, курсовые короткометражки и дипломные, для своих и для иностранных студентов. Нетерпение гнало поскорее увидеть, как мое слово превратится в кадр. Все остальное в кинопроизводстве я знала.

Потянулись занятия во ВГИКе. Русская литература, английский, история КПСС и почему-то гражданская оборона. Какой-то бесконечный ужас политэкономии и марксистско-ленинской философии. Спасибо, не было географии, как в Херсонской средней школе. Одна Мила Кожинова занималась делом – читала нам курс теории кинодраматургии. Курс был странным: мы смотрели старое кино и гадали, как иначе можно построить его композиционно.

Второй семестр был другим. Мила тащила меня за собой на просмотры в Дом кино, на какие-то обсуждения, творческие вечера. Ее ближнее окружение вскоре привыкло, что “Абрамович с братом”, как она это называла, а народ подальше постепенно усвоил, что Мила с Сашкой – “Как, ты не знаешь? Это ее студентка”. Неизменным осталось главное – она не разговаривала со мной о текстах. Чтоб не сойти с ума от досады, я запретила себе об этом думать. Велено сдать текст в понедельник – сдай и пиши следующий. Кончили немой этюд, пошли звуковые? Пиши звуковой. Кончились этюды – начались новеллы, пиши новеллу. Ищи поворот.

Чтобы развернуть меня к реальности, мне велели найти героев для документального фильма, которых можно было бы снять сегодня в Москве, а из их рассказов сложить внятный фильм-историю.

Я написала заявку – название помню до сих пор: “Нездешняя”. О Марине Цветаевой. В 1973 году были опубликованы только одна книга стихов Цветаевой и несколько журнальных страниц прозы. Но были живы ее дочь и сестра, Павел Антокольский, Юрий Завадский, несколько других близких людей. Из их рассказов легко было собрать конструктор, в котором открывался образ человека, отторгнутого сначала революционной Москвой и Россией, потом – Прагой, Берлином, Парижем, и по возвращении – снова Москвой. Нездешняя везде, к концу фильма ее нездешнесть разрасталась до планетарного масштаба – инопланетянка – ей не было места на земле. И не было у нее даже могилы. В ту пору некий юноша-скульптор поставил камень над Окой в Тарусе, на котором вырезал: “Здесь хотела лежать Марина Цветаева”. Она сама написала в одном из рассказов, что хотела бы там лежать. Но и камень сбросили в реку. Этим камнем у меня начинался и заканчивался сценарий и фильм.

На обсуждение сценария собралась кафедра. Меня расспросили, откуда я так много знаю о Марине Цветаевой. Я объясняла, что живу у бабушкиной сводной сестры, которая была актрисой Третьей студии МХАТ, где бывала Цветаева, дружила со студийцами и репетировала свою пьесу. Меня слушали с вниманием. Положил конец разговору преуспевающий драматург тех лет, который сказал, что замысел хорош, но герой не годится.– Если тебе обязательно хочется снять фильм о поэте, – снимай. Но не об этом. У нас достаточно поэтов, кроме этой… – он выдержал паузу и твердо закончил, – белоэмигрантки и самоубийцы. Я запомнила определение.

Кафедра согласилась с ним. Мне велели посмотреть фильм об Ольге Берггольц “Дневные звезды”. Я посмотрела и отказалась писать о другом поэте. Отвергнутая моя заявка пошла по рукам и имела неожиданные последствия: преподаватель русской литературы Лия Александровна Звонникова пригласила меня рассказать ее студентам о Цветаевой. Я начала ходить из класса в класс и читать лекции о творчестве Марины Цветаевой, цитируя с листа ее неопубликованные произведения.

Руководитель мастерской велел мне написать сценарий о Герое социалистического труда. Выбор героя оставили за мной. Я нашла агронома Григория Лукьяненко, который вывел устойчивый сорт пшеницы – Безостая Один. Ей не страшны были ни морозы, ни жара, ни болезни. Я сидела в Ленинке, листала пожелтевшие газеты и писала о нем. Лукьяненко. Осталась заявка, а сценарий канул. Мне и сейчас жаль, что нет фильма про человека, который всю жизнь хотел накормить голодных. Ни стрельбы, ни погонь, скрытый драматизм и цельность. Так и нет о нем ничего.

После окончания второго курса меня не перевели, а дали испытательный срок и на все лето сослали изучать жизнь народа.

Теперь я летела на БАМ. Работала там в газетах, на телевидении, ездила по тайге на вездеходах и летала на вертолетах. Возвращалась, снова писала “отчет по практике”, перепечатывала, сдавала. И мой педагог Мила Кожинова садилась, доставала бритву и правила текст – не подчищала опечатки и знаки препинания, а вырезала страницы! Потому что меня потрясли на БАМе не комсомольцы, а лагеря, зэки, сбивавшиеся в стаи, и легенды о том, что эта “железка” была уже однажды проложена Антантой в двадцатые годы. По ней ходили поезда в Китай, а потом война, и рельсы разобрали на противотанковые ежи – построили из них Сталинградскую рокаду. И забыли эту трассу.

Вырезала все, что касалось лагерей, оставила про комсомольцев, поставила зачет по производственной практике, и меня перевели.– Ты должна получить диплом, – повторяла она. А тут добавила: – Камерность свою прибереги для камеры.

Первым рабочим местом, куда меня взяли после ВГИКа, было Бюро пропаганды советского киноискусства. Созданное в начале шестидесятых, оно имело отделения по всей стране и занималось действительно пропагандой кино: сотрудники БПСК организовывали лекции, выставки, встречи зрителей с деятелями кино, а также издавали пристойные книжки – биографии кинематографистов. Не было в стране мальчика-девочки, которые собирали бы фото любимых артистов и знали бы, что означают буквы БПСК на обороте.

Привел меня туда известный драматург, пообещавший им, что я пришла ненадолго – скоро все мои сценарии будут куплены, и БПСК останется заниматься только моими премьерами. Меня придирчиво рассмотрели две дамы – начальник отдела и главный редактор, – побеседовали минут 20 и велели пройти в отдел кадров подписать договор. Меня взяли на временную работу, сроком на год или полгода – не помню. Я мало включалась в сюжет. Меня всегда занимало что-то более важное, а в тот момент таких событий было два: я вышла замуж, и чтоб не ждать очереди в ЗАГС в Москве, мы расписались в Херсоне, и пока летели назад, – в Москве сгорела гостиница “Россия”. Был январь 1977 года, пожар обрастал слухами...

Приятели, которые в ту пору во множестве уклонялись от своих социальных ролей и шли в дворники-истопники-пожарники, так как сидели в “отказе”, рассказывали о множестве странностей. Самой большой осталась в памяти та, что все колодцы, куда пожарники сбросили шланги черпать воду, оказались пусты. Воду для тушения пожара качали из Москва-реки, и это не укладывалось в голове. Потому договор с БПСК я подписала, не особенно читая его. Вообще, бумаги в СССР читать не имело смысла: все равно всё будет иначе.

Мне объяснили, что в мои обязанности входит писать сценарии сольных творческих вечеров для звезд советского кино. Я спокойно кивнула, как кивала всегда при слове “сценарий”.

Вдоль стены стояли три-четыре креслица, как в кинотеатре, куда выходили пошептаться о высоком, сидя между бухгалтерией и сортиром. Высокие окна выходили на небольшую площадь у метро “Аэропорт”, и всегда было видно, кто идет в БПСК. А шли туда только звезды. Странно было видеть, как прохожие несутся мимо, не узнавая их. Звездам в паузе между съемками особо пойти было некуда. Они шли в БПСК словом перемолвиться с живыми людьми и пошептаться о деньгах, которых нет. Объяснить сегодня, как бедны были российские звезды тогда, невозможно.

Вне съемок актеру жить было не на что, если он не служил в театре. Для киноактеров создали Театр-студию киноактера на улице Воровского, там иногда кто-то что-то ставил, но все быстро разваливалось, распадалось, так как это изначально был обреченный на провал “хор солистов”, где никто никого не умел слышать, никто ни под кого не хотел подлаживаться, все на всех были в обиде. Остальное доламывали перекрестные романы – кто-то кого-то у кого-то увел, или того хуже: на одну роль пробовались двое, и одного утверждали, а второй возвращался в театр пораженцем. Примирить никого ни с кем было нельзя. Можно было только терпеливо выслушивать жалобы в сумрачном тамбуре...

Зрелище выглядело удручающе. Если бы можно было установить там скрытую камеру, актеры онемели бы, увидев то, что видела я: какими одинаковыми они оказывались. Как одинаково всплескивали руками, одинаково скрещивали и поджимали ноги, одинаково поправляли волосы, не уверенные в том, что они хорошо лежат, и одинаково искали свое отражение в стекле, защищавшем портрет Отара с мухой. Одинаково выразительно интонировали сюжеты обид, когда после “А я ему говорю” – голос становился грудным, бархатным, а после “А он мне…” – шло что-то близкое детсадовскому “бэ-бэ-бэ”, – когда нужно было кого-то передразнивать, отбежав от песочницы подальше.

Разными актеров делали сценарии, режиссеры, костюмеры, гримеры, линзы операторов и роли, роли, роли. Что такое “быть собой” мало кто знал, и все одинаково плохо справлялись с этой ролью. От жалости к ним разрывалось сердце. Они заходили в тамбур по дороге – к врачу или от врача (поликлиника Литфонда была в доме напротив) – и жаловались на свои хвори. Страшно было слушать, когда беда отрывала от съемки. Как они героически спешили выздороветь, быть в форме, вернуться на площадку. Помню, как меня свело, когда Люся Гурченко белая, как стена, с крупной испариной на лбу вошла продемонстрировать, что она снова на каблуках. Она рухнула на льду на съемках советско-румынского фильма “Мама” и страшно сломала ногу.

– Представляешь, – я вот тут лежу, а она – там. А теперь у меня тут гвоздь в полкило железа, – она проводила пальцем по ноге. – Как на посадку пойду – звенеть в магните буду.– Зачем же каблуки? – А они мне сказали, что если сразу на них не встанешь – потом уже никогда: бояться будешь…Все хлопотали вокруг нее, делали комплименты, а я с ужасом думала о том, как ей больно.

Много печального и страшного открывалось в этой закадровой жизни, равно как и уморительно смешного, что не пересказать. Мало кто помнит уже этих людей, а они были прекрасны. Талантливые, мужественные, пережившие войну, повидавшие многое, они были очень настоящими, даже если не всегда симпатичными. Уморительно исполняла в лицах приключения после первой поездки в Америку Лидия Николаевна Смирнова, частый гость БПСК. Как она проснулась в прекрасном отеле со своими папильотками из газеты на голове, а над ней стоял огромный стройный негр с серебряным подносом, на котором паровал кофе.

Наверное, спрашивал, куда поставить – на стол или прикроватную тумбочку, “Мээээм”. Она замахала на него руками, а он поставил подносик и не ушел, а толкнул стену у ее кровати. Стена отодвинулась, и открылся бассейн с необыкновенной лазурной водой, и он встал с полотенцем в руках, приглашая ее жестом отправиться плавать. Она выгнала его. И вскидывая брови, вопрошала: Он, что, хотел – чтобы я при нем голая в воду лезла? Или в ночной рубашке?

Пребывание в отеле стало пыткой, так как теперь она вставала на час раньше, чтобы привести себя в порядок к приходу негра.– Папильотки вынуть, спрятать, кудри расчесать, накраситься, быстро лечь назад и закрыть глаза – прикинуться спящей. Чтобы прилично выглядеть, когда он войдет со своим кофе…Все это исполнялось в подробностях, особенно демонстрация осанки рослого негра.

И на всю жизнь я запомнила ее потрясение, когда она рассказала, что был в ее жизни период, когда все узнавали ее на улицах и не давали прохода, – стоило ей остановиться на светофоре. А потом в одночасье, как рукой сняло – можно было встать в очередь в Елисеевском, и ни одна душа в твою сторону не посмотрит. Она решила, что постарела настолько, что ее не узнают.

– А тут в Нью-Йорке меня повезли на Диленси. Улица такая, я хотела купить себе кое-что, мне сказали, что там дешевле, и когда вышла из машины, не могла шагу пройти по этому рынку, не могла узнать цену! – она брала паузу, и все ждали.– Почему, Лидия Николаевна? – Да потому что они все кричали: Лида, так бери, всё, что хочешь! И я поняла, что мой зритель просто уехал…

Они все были замечательные. Старые, хворые, одинокие, оставленные зрителем, мужьями, детьми. И одно общее ощущение вызрело у меня в мои 25 и осталось: актеры действительно дети. Беспомощные, растерянные, когда сцена отыграна, грим смыт и нужно быть собой, и это самая непонятная роль.

В задачу мою входило писать сценарии сольных творческих вечеров. В переводе на язык нормальных людей это означало, что в паузах между съемками, когда актер не занят – ни в спектакле, ни в фильме, БПСК организовывало актеру поездку по стране. Они ехали в провинцию, там выходили на сцену, выступали перед зрителями и тем зарабатывали себе на жизнь. Мое дело было придумать актеру спектакль на одну персону. Куда вплетались бы фрагменты из кинофильмов, в которых актер был занят, и некий его текст о себе и своем творчестве.

Фильмы нужно было взять в Госфильмофонде, привезти их в БПСК, отсмотреть, фрагменты выбрать, заказать копии, нарезать – склеить – в том порядке, в котором провинциальные киномеханики дадут их потом на экран в деревенском клубе, а “текст слов” написать такой, чтобы актеру было органично произнести его, играя некоего себя, которого я придумаю. Повествование должно было иметь смысловую цельность. Можно было вставным компонентом дать чужие стихи и прозу, но концепт и внутренняя логика лежали на мне.

Я с радостью погрузилась в работу. Мне дали список актеров, и я принялась часами отсматривать фильмы. Придумывала “сквозную” тему творчества, прикидывала, какие стихи могли бы заполнить время между фрагментами – так складывала сценарий. Первой его читала редактор – очаровательная Ирина Александровна Лемберг. Она знала, что нужно согласовать с руководством, что я смогу “размять” с актером, и когда все складывалось, И.А. везла текст в Главлит – загадочную организацию, которая “литовала” текст – проверяла его с точки зрения государственной цензуры.

После того как на титул сценария Главлит ставил штамп и разрешал исполнение, БПСК могло выстраивать актеру маршрут и отправлять его на заработки. По маршруту готовили залы, афиши, гостиницы. Дело было нехитрое, но и не простое, так как можно было придумать все, что угодно, но нужно было угодить и актеру, и власти. Лемберг восхищалась моими идеями и предложениями. Осталась первым и единственным редактором, который по прочтении текста говорил мне за него искренне “спасибо”. Дальше начиналась работа с актером, и все замыслы могли полететь в тартарары, если исполнитель не хотел читать эти стихи, или хотел читать совершенно другие, не имевшие отношения ни к его фрагментам, ни к сюжету. Он их просто помнил с первого курса и готов был снова вдохновенно произнести со сцены: “Басня Крылова, Ворона и лисица”.

Спорить с актерами возбранялось. Следовало учитывать их пожелания и переписывать “под актера”. Когда, наконец, все складывалось и отрабатывалось, в просмотровом зале устраивали “прогон”, собирался худсовет, который должен был принять “сольник”. Я уходила, чтоб не мешать актерам сваливать на меня свои провалы. Но, как рассказала любимый редактор, актеры оказались неожиданно упрямы: они не принимали поправок, когда такие случались, и, если звучало неодобрение в адрес автора, – брали все на себя – что это они потребовали, чтобы текст был таким.

Смертельно жаль, что эти “сольники” не снимали и нечего показать, потому что мне удалось придумать каждому, с кем я работала, тот вариант “себя”, который он прижимал к груди и уносил, как любимую игрушку, которую готов был защищать. Они отбивали каждую заученную полюбившуюся строчку, даже если им объясняли, что автор подсунул им что-то из изданного на Западе.

– А ты замени для Главлита на то, что издано здесь, – советовали они Ирине Лемберг. – А я прочту то, что у меня.– А если заметят?– А я скажу, что спутал или в журнале “Волга” прочел.– Что это за журнал?– А откуда я знаю? Это было очень трогательно – видеть, как актеры любили свой текст, придуманный мною.

Ирина Александровна ехала в Главлит, актеры не раз отправлялись с ней – в качестве поддержки. И дальше – с яуфом – огромной железной круглой коробкой, похожей на маленький бочонок, куда складывали банки с мотками пленки, актер отправлялся в путь по стране. И где-нибудь на Дальнем Востоке на живого актера выстраивались очереди и ему платили за выход.

После первого же “сольника” актеры – эти дети в песочнице – загалдели и, как положено в детсаду, все захотели работать теперь только с этим автором, что писал тому актеру…Ясно было, что это добром не кончится: отвергнутые актерами авторы ждали своего часа.

Это было немыслимое время, когда совершенно замечательные звезды заискивающе заглядывали в глаза, подносили красивые бутылки вина, полагая, что это может ускорить процесс, звонили друг другу и ворчали: “Давай учи быстрей и сдавай сольник, чтоб она уже могла заняться моим”. И только Ирина Александровна знала, какой ненавистью от ревности и зависти исходили те, кто писал сценарии прежде. Они шли к ней, просили дать им что-нибудь, а она разводила руками, что не может помочь – актеры хотят работать с этим автором. Как подпольщики, встречались мы после работы, шли в кафе “Аист”, что между “Аэропортом” и “Динамо”, и там перебирали тексты, чтобы можно было начать что-то учить. В “Аисте” гремела музыка, у актеров просили автографы, или – того хуже – нам подносили шампанское. И мы не раз напивались прежде, чем успевали обсудить сценарий.

Это была великая школа – работать над текстом с актером, уступая ему, а не насилуя его, когда он должен ломать язык и себя, чтобы выговорить что-то, что, по мнению автора, станет откровением. Я охотно ломала текст, так как знала и знаю, что все что угодно можно произнести другими словами. Теми, которые актеру приятно держать за щекой, как леденец.

И однажды наступил момент, когда уже нельзя было слушать ни радио, ни ТВ – где бы они ни сидели – в “Кинопанораме” у Ксении Марининой, или в воскресной передаче “С добрым утром”, – ответ на любой вопрос о новой роли в фильме, спектакле, начинался со слов, которые я велела запомнить, как “Отче наш”: Моя творческая судьба – биография – карьера сложилась так, что все роли, которые мне довелось-посчастливилось-выпало сыграть, отличало внутреннее единство… – и далее, как учили, как утвердил Главлит и худсовет БПСК.

Помню, как любимая подруга-актриса той поры – мы учились вместе, с трудом усваивала концепт, который я придумала и старательно вкладывала ей в голову в паузах между запоями. Я его сделала с запасом – на вырост – на всю предстоящую жизнь, в которой талант ее должен был победить. На все роли, которые у нее еще будут, чтобы на вопрос любого интервьюера даже не думать, о чем фильм, а сделав глубокий вдох, печально сказать: Так сложилось, что сквозной темой моего творчества всегда была любовь. Любовь во всем ее многообразии – разделенная и неразделенная, любовь к родной земле, стране, родному краю, городу, улице, к людям, животным… Начиная с первой роли, когда мой мастер, учитель, наставник, педагог усадил меня на стог сена в чистом поле и сказал “Вот так и сиди”. “А играть мне что?” – спросила я. “Сейчас ты – степь”, – ответил Бондарчук и ушел к камере. И когда вышел фильм, я увидела на экране, что да, действительно – я – степь.

Сорок лет спустя в Америке в Голливуде на хорошем английском она произнесла это слово в слово. И я порадовалась своему умению подобрать вогнутость на каждую выпуклость талантливого актера. Немолодая звезда в окружении совсем другой публики, после многих разнообразных ролей, она слово в слово смогла изложить давний концепт, придуманный в 1977 году в Москве, когда для нее не было ролей даже в Театре-студии киноактера. Зарплату ей все-таки выдавали, спасибо. Однажды она приехала из театра прямиком ко мне и била ногой в дверь, так как руки были заняты. Согнувшись под грузом небольшого брезентового мешка цвета грязной солдатской гимнастерки, она угрожающе сказала басом: “Убью зарплатой!” – и грохнула мешок на пол. – “Суки, пятаками дали”.

Кто еще помнит эти мешки, куда в метро сыпались пятаки, когда инкассаторы доставали их из чрева турникетов? Я их век не забуду.

Все, кто не актеры и не главред, меня не любили. За все – за баскетбольный рост, за диплом ВГИКа, которого ни у кого, кроме начальника отдела, не было, за опоздания, прогулы, за то, что молодоженка, а “под Отаром” вечно сидели в коридоре красивые мужчины, ждавшие, когда закончится мой рабочий день. Но более всего – за полное отсутствие аффектации во взоре и звездопочитания.

– Ты видела, кто пришел? – с придыханием спрашивал кто-нибудь из дам.– Да, – равнодушно кивала я. – Ну представляешь?! Я снова кивала, и это равнодушие нельзя было простить, когда все бежали щебетать в коридор и нахваливать кофточку-пиджачок-роль.

А дальше мое умение потребовалось для большого проекта.

Партия и правительство решили отметить 60-летие советского кино. И в концертном зале “Россия” отдали сцену под гала-концерт звезд, которых решено было свезти со всего Советского Союза. “Товарищ кино” – так называлось театрализованное представление, постановку доверили режиссеру Юрию Левицкому. Сценарий пролога, занимавшего половину концертного времени, доверили мне. При участии Роберта Рождественского – на нем были стихи. Я нашла простой прием: на экране шли фрагменты кинофильмов, в каждом из них звезда прибывала на каком-нибудь транспортном средстве: на ракете-самолете-пароходе-поезде-такси, на верблюде-лошади-ишаке-санях-оленях. И прямиком оттуда – с экрана – выходила на сцену концертного зала.

Соня Ротару, молодая и не очень известная, пела “Я-ты-он-она, вместе – целая страна”…

Все подхватывали и подпевали ей на сцене и в зале. А дальше звезды, выстроившись цепочками на авансцене, говорили по очереди слова, которые я им писала. Отдельно – я подбирала стихи, чтобы им легче было запомнить. Стихи были Роберта Рождественского, и он разрешил мне брать что угодно и резать на любые клочки. Когда текст складывался, я ехала к нему получить “добро”, показывала весь текст пролога, объясняла кто-что-как у нас произнесет в этом месте под какую картинку на экране, и как бы хорошо было вот тут что-то изменить.

Опыт сотрудничества с Рождественским стал одним из больших потрясений: он оказался нормальным человеком. Живым, теплым, настоящим, не подверженным коррозии. Нормальными были его жена и дети. И норма была самым неожиданным, с чем довелось столкнуться в работе со звездами. Огромная квартира Рождественского под крышей прекрасного дома всегда была обитаемой: какой-нибудь композитор у рояля показывал ему варианты мелодии к его стихам, какой-нибудь условно-кобзон мог тут же приехать и спеть. Роберт сидел на диване в просторной гостиной, видел, как я ерзаю, неловко чувствуя себя в большом пространстве, пересаживал поближе к себе на диван, и висок к виску мы склонялись над бумагами, пока жена – не прислуга! – несла нам чай с чем-нибудь простым и домашним. И первым начинал жевать. А она садилась напротив и от души смеялась, когда я показывала, как Крючков, например, не может выговорить эту строку, это слово, и надо бы как-то упростить… Иногда в гостиную въезжала на велосипеде дочь, и ее могли только погладить, но никто не делал ни одного замечания, словно ничего более естественного, чем кататься в квартире на велосипедике, не было. Так мы работали с ним несколько месяцев, пока он однажды не махнул рукой и не позволил менять все, как мне нужно, не согласовывая с ним. Это был жест доверия, который я оценила.

В день премьеры редактор Ирина Александровна вошла в концертный зал “Россия” и первым делом схватила программку. Открыла, что-то глянула и передала мне. – Твоя и моя фамилия без ошибок, остальное – не важно.И попросила автограф. Это была игра, но чудом эта единственная копия сохранилась, когда не осталось почти никого от тех лет. Это был великий опыт.

Старики не помнили моего имени, и это нисколько не задевало. Они безошибочно узнавали меня в толпе, окликали по-хозяйски, как свою, и приветствовали всегда. А от Нонны Мордюковой осталось воспоминанием, как великая награда, – окрик в Доме кино на премьере фильма “Родня”. “Вот ты врать не будешь”, – она требовательно взяла меня за грудки. – “Ты мне скажи, что это я сделала? Я чё-то не понимаю”.Я кивнула. Мы отошли к колонне, и свита, ждавшая ее, чтобы идти пьянствовать, недовольно косилась на нас. Я медленно, аккуратно подбирая слова, принялась объяснять ей, что это великая работа, что она создала образ не только человека, но еще времени и места. Образ матери, породившей чудовищ, которых исправить даже ей не под силу. И что она все делает правильно, жалея их.

И дочь, и внучку, и Ваню Бортника, игравшего ее мужа. Что она последнее устойчивое, что было – дерево, ствол, столп. А они все – посыпались, облетели, как листья под ветром. Мордюкова превратилась в ухо, впитывая слова. Было ясно, что кто-то успел ее упрекнуть. Она уточнила, точно ли не виновата в том, что получилось, и я разложила в три стопочки вклад каждого в этот образ: автора, режиссера и ее. Что если что худое говорят – то это они виноваты, а она – только гений, который смог реализовать-воплотить-создать искомый образ.

Она склонилась лбом к моему плечу и поблагодарила с такой проникновенностью, на которую я не предполагала, что она способна. И когда, наконец, мы простились, а она вернулась к своей компании, кто-то спросил, видимо, с кем она говорила. И она громко – как все, что она делала, – сказала: “Спросила, что мне надо. У человека, который не соврет”. Последнее слово прозвучало победоносно – я вооружила ее, и она готова была теперь ответить каждому, кто попробует ей что-нибудь сказать в укор.

Звезды научили меня многому. Как разминать черствый текст, как приспособить его под актера, чтобы все, что ты хочешь, – звучало, но исполнителю было бы “в масть”. Это был театр одного актера, в котором великие, сменяя друг друга, показывали высокий класс. Я всех застала живыми, со всеми поработала. Борис Андреев и Борис Чирков, Николай Крючков и Всеволод Санаев, Лидия Смирнова и Нонна Мордюкова, Хитяева и Фатеева, молодой Кикабидзе и начинающий Боярский – блистали передо мной без грима и костюма. Всех не перечислить, но не забыть – никого.

А когда “Товарищ кино” отыграли в Кремле, и он покатился по стране, всё быстро свернули в БПСК. Не знаю, кто и кому строчил доносы, но хорошая жизнь в плохой стране долго не могла продолжаться. Сначала Ирина Александровна сказала, что кто-то пишет доносы о моих опозданиях, потом, что пишут на нас двоих, поскольку если всем актерам пишу сценарии я, а она утверждает, значит, я ей “отстегиваю” со своих гонораров. Иначе бы она привлекала к работе других авторов. Объяснить руководству, что других привлекали, но актеры отказывались с ними работать, она не могла.

Я прошлась по комнатам БПСК, всмотрелась в лица, полагая, что смогу определить, кто пишет. Но поняла, что бессильна: могли все. За вычетом двух-трех человек. Потом надо мной навис Некто – ни имени, ни пола не помню, – и зловеще произнес, что у меня в договоре прописано, с которого по который час я должна присутствовать в БПСК, а не отлучаться в Театр-студию киноактера, где я проводила большую часть времени, как того требовал Борис Андреев.

– Да хоть кто, – изрекло лицо. Я попросила принести договор, и когда лицо сходило, принесло его, и придавило пальцем нужную строку, я вытащила листочки из-под пальца и несуетно порвала. Сначала большой лист пополам, а потом оставшиеся половинки еще раз пополам. И продолжила заниматься своими делами. – Вы что делаете? – Просто так сижу. А по договору я здесь больше не работаю.

Человек стремительно удалился, по-моему, все же мужчина. И буквально на следующий день на работу вышло другое лицо. Еще через одну-две недели Ирине Александровне было рекомендовано подать заявление об уходе. Я пришла в ужас от того, что из-за меня ее увольняют. Попросила о встрече, и она меня утешила: просто они с мужем подали документы на выезд. Его – большого инженера – уволили, и он пошел наниматься в мастерскую металлоремонта, а теперь ее.

БПСК было идеологической организацией, как объяснила она мне. И изменникам родины там не место. На место Лемберг тут же сел другой человек, и работа продолжилась – с другим режиссером, другими авторами, – все потекло, как было. Бедные покорные дети в песочнице подчинились, хотя несколько актеров пытались роптать, приезжали, просили помочь, предлагали платить из своего кармана, но согласились со мной, когда я объяснила им, что мой текст им все равно не “залитуют”. Осталось в памяти, как хорошо подвыпившая актриса сидела и просила:– Ну просто – без сольника – придумай мне меня!

И я придумывала. Туалет, форму очков. – А у меня хорошо со зрением. – Сделай с простыми стеклами. У тебя просто резко меняется образ: ты становишься интеллектуалкой, и заодно постоянно будет чем занять руки – можно вертеть очки, дужки… И так изображать волнение.Она восхитилась и долго ходила в очках. Пока не потребовались настоящие, как я думаю.

Имен я не называю намеренно, так как никого из живых не хочу огорчать. Они все не были злодеями – ни те, кто писал доносы, ни те, кто пришел на наше место. Они были жертвы и жили в согласии с режимом. За ними часто стояли именитые родители, которых у меня не было. И они полагали, что все принадлежит им по заслугам.
Экран и сцена» № 15 за 2020 год.
This account has disabled anonymous posting.
If you don't have an account you can create one now.
HTML doesn't work in the subject.
More info about formatting

May 2026

S M T W T F S
      1 2
34 567 89
1011 1213 1415 16
17 18 19 20 21 2223
24252627282930
31      

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 3rd, 2026 05:25 pm
Powered by Dreamwidth Studios